Тема: Глен Гульд
-
25.10.2008, 17:20 #1191
Ответ: Глен Гульд



- Регистрация
- 24.06.2007
- Адрес
- столица и окрестности
- Сообщений
- 394
- Записей в дневнике
- 24
Ответ: Глен Гульд
Камни говорили со мной через огонь... ты мертвец, Уильям Блейк
Ответ: Глен Гульд
"В самом начале (на первой странице) я упомянула Гульда".
Я попыталась в блоге "о вреде записи" разместить статью ГГ, "О перспективах звукозаписи". Но это оказалось невозможно по техническим причинам.
Попытаюсь сделать это здесь. Если не выйдет, тем, кто интересуется, могу выслать по почте.
Последний раз редактировалось Nataly; 26.10.2008 в 13:12.
" Вещи бывают великими и малыми не токмо по воле судьбы и обстоятельств, но также по понятиям каждого". Козьма Прутков.
Ответ: Глен Гульд
ГленнГульд.
1966 год.
ПЕРСПЕКТИВЫ ЗВУКОЗАПИСИ
PROSPECTS of RECORDING
Перевод с английского.
Предисловие к публикации.
Проблемы, связанные со звукозаписью и ее влиянием на исполнительское и композиторское творчество, занимали одно из центральных мест в разносторонней деятельности великого канадского пианиста Г. Гульда (1932-1982). Особое значение этот круг тем приобрел для него после того, как в возрасте тридцати двух лет он навсегда покинул концертную эстраду. Оставшиеся восемнадцать лет жизни были заполнены самой разнообразной творческой деятельностью—не только в студии звукозаписи, но и на радио, а также на телевидении и в кино, а параллельно с этим—многочисленными попытками обоснования принятого им в 1964 году решения. Трудно сказать, до какой степени правильным был отказ от продолжения концертной карьеры, но несомненно, что последствия этого отказа оказались чрезвычайно плодотворными, поскольку они открыли широкие возможности для иных проявлений творческой активности музыканта, а заодно породили своеобразную философию звукозаписи.
Вопрос о звукозаписи явился не только своего рода „нервом", узловым пунктом всей музыкальной философии Гульда, но, вероятно, изначально был тесно связан с его собственной нервной организацией, точнее говоря, с многочисленными неврозами, окоторых пишут его биографы. Можно также предположить, что глубинной проблемой искусства пианиста почти с самого начала являлся неразрешимый
конфликт между столь характерным для его музицирования состоянием экстаза как высшей формы артистической коммуникации и страданием, обусловленным сложностью осуществления такой коммуникации в форме публичного концерта. Из различных биографических
источников известно, что проблема общения с другими людьми, несмотря на кажущуюся открытостьГульда, была для него с ранних лет одной из самых болезненных.
Таким образом, еще с детских лет возникла потребность поставить между собой и публикой, собой и сочинениеми, наконец, между собственным творчеством и его реализациями некий промежуточный барьер, дополнительную инстанцию, которая защитила бы от
прямой коммуникации. Подобная идея, первоначально проявившись в различных домашнихэкспериментах с магнитофонами и микрофонами, постепенно развилась в особое отношение к звукозаписи (студию Гульд любил сравнивать с „материнским лоном", а микрофон— с „самым близким другом", при этом иронизируя по поводу подобных фрейдистских ассоциаций). В конце концов все это породило
разветвленную музыкальную философию, где собственно технические проблемы занимают далеко не главное место.
Звукозапись, равно как и другие формы „монтажных" искусств (например, радиоспектакли, фильмы и т. п.), явилась для Гульда тем спасительным средством, которое обеспечило ему свободу самовыражения и гипотетическую возможность полета в утопически счастливую страну дилетантов, созидающих у себя дома музыку„по своемувелению и хотению", невзирая ни накакие эстетические запреты и правила. Она открыла ему те пути в„виртуальную реальность", которые (ктознает!) станут путями в будущее и для многих из нас, сколь бы мало ни затрагивали нас лично те неврозы и тот психологический дискомфорт, от которых всю жизнь пытался освободиться этот великий художник. И подобно тому, как в случае с Бетховеном, связанная с глухотой затрудненность общения с внешним миром открыла для композитора—и для нас—совершенно не изведанные миры звучаний и звуковых перспектив, так, возможно, и в случае с Гульдом именно затрудненность общения с внешним миром и связанное с этим страдание парадоксальным образом открыли возможности столь мощной коммуникации, которую мало кто до него мог предвидеть и предсказать.
Этойт еме Гульд посвятил свыше десятка статей, интервью и материалов разного рода. Основная статья под названием „Перспективы звукозаписи" появилась в журнале„HighFidelityMagazine" в апреле 1966 года. Её мы сегодня и представляем читателям.
Андрей Хитрук
Несколько месяцев тому назад, причем совершенно спонтанно, я высказал предположение, что публичный концерт — в той форме, в которой мы его знаем,— просуществует еще не более столетия, а электронные средства передачи информации вскоре полностью возьмут на себя его функции. При этом у меня вовсе не было ощущения, будто я высказал нечто особенно радикальное. Напротив, я рассматривал это как самоочевидную истину, представляющую лишь одно из периферийных последствий эволюции электронной эры. Тем не менее, ни одно из моих высказываний не цитировалось столь часто и не обсуждалось столь горячо, как это.
Шум, поднявшийся по поводу моих слов, с моей точки зрения, симптоматичен, поскольку отражает одну из характерных, хотя иногда разочаровывающих черт человеческого сознания, которая заключается в нежелании человека примиряться с последствиями новых технологий. Я воздержусь от того, чтобы называть это явление позитивным или негативным, утверждать, что это может быть исправлено или, напротив, не поддается исправлению. Возможно, эскалация нововведения должна постоянно уравновешиваться своего рода эмоциональной „игрой на понижение", подобно тому, как скептицизм неизбежно является спутником любого прогресса. Возможно также, что именно здесь кроется причина того, что сегодня, как никогда раньше, ставится под вопрос сама идея прогресса.
Очевидно, что такое эмоциональное неприятие имеет и позитивную сторону. Примером может служить известная реакция ученых на проведение первых атомных испытаний в Лос-Аламосе, заключавшаяся в их стремлении уничтожить монстра, которого они сами произвели на свет. Подобная реакция возвышает пионеров ядерной эры гораздо больше, чем все благодеяния, которые их открытия дают нашему поколению. И если сомнения насчет последствий изобретательности человека неизбежны и даже существенны для функционирования его гения, то, может быть, их и в самом деле следует оценивать положительно. В то же время иногда бывает забавно наблюдать эту нерешительность — отражение неустойчивости, свойственной человеческой природе.
Так или иначе, но на сегодняшний день я не нахожу ничего, что более красноречиво говорило бы о замешательстве, с которым современный „homotehnologicus" оценивает скрытый смысл собственных достижений, чем разворачивающаяся на наших глазах бурная дискуссия о музыке и о её будущем существовании в виде звукозаписи. Как и во всех других областях, где последствия внедрения новых технологий еще только предстоит осмыслить, исследования влияний феномена звукозаписи должны представлять собой размышления не только по поводу будущего, но одновременно и по поводу прошлого. Ведь, с одной стороны, идея звукозаписи тесно связана с переоценкой прошлого, но с другой — она затрагивает представления о будущем, которые, в конечном счете, ставят под вопрос саму законность подобной переоценки.
Общеизвестно, что „сохраняющие" возможности магнитной записи служат не одной только музыке. В этой связи мне вспоминается некий сонливый персонаж из фильма Ж.-Л. Годара „Замужняя женщина", с апломбом изрекающий весьма характерную сентенцию: „Первое, что мы требуем от машины,— это чтобы она имела память". В свое время построение универсального знания, к которому стремились в своих хрониках средневековые схоласты, явилось слишком громоздкой и недостижимой целью — начиная уже с раннего средневековья. В век электроники становится возможным, используя компьютерную базу данных, содержащую в себе память всего человечества, выйти за пределы этой памяти и дать свободный полет нашим творческим способностям. Но если говорить о воздействии электронной записи собственно на музыку1, необходимо иметь в виду, что здесь мы сталкиваемся с искусством, скованным иерархической специализацией, свойственной еще недавнему прошлому, искусством, не имеющим ясного представления о собственном происхождении, и, наконец, искусством, которое остро нуждается как в сохраняющей (preservative), так и в коммуникативной (translative) функции звукозаписи.
В недавнем докладе музыковедческого факультета Торонтского университета, где предлагалось создать информационную систему для фонографического архива, лаконично отмечалось: „Признаем мы это или нет, но долгоиграющая пластинка появилась, чтобы воплотить саму сущность музыки". Что касается недавнего прошлого, то дебаты вокруг звукозаписи концентрируются на вопросе о том, в состоянии ли электронная технология представить музыку столь жизнеспособным образом, что это будет угрожать существованию публичного концерта. Я склонен не доверять впечатляющим заявлениям вроде: „Третий год успешной деятельности «Женской лирической лиги»; продажа билетов растет!" Вновь утверждаю, что концерт — и как социальный институт, и как символ музыкального меркантилизма — в XXI веке заснет, наподобие какого-нибудь вулкана Тристан-да-Кунья. Причем это в равной мере коснется как слушателя, так и исполнителя. Я также утверждаю, что именно благодаря исчезновению публичного концерта музыка сможет стать источником гораздо более сильных впечатлений, чем сейчас. Уверен, что нынешнее молодое поколение, еще находящееся под воздействием догматов школьного сольфеджио, станет последним, выросшим с убеждением, будто концерт является той осью, вокруг которой вращается весь музыкальный мир.
Несомненно, подобное убеждение ошибочно. Период, в течение которого публичный концерт мог считаться доминирующим, был достаточно кратким, и кажется удивительным то, что ученые мужи продолжают доказывать, что он останется доминирующим всегда. Тем не менее для поддержки его дальнейшего существования делаются серьезные вложения в организационную сферу („Сдается комплекс из шести аудиторий — прекрасная акустика гарантируется, обращаться
1 Все курсивные выделения принадлежат переводчику. Цифрой-номером обозначены примечания переводчика.
к Дж. Рокфеллеру"), и нужно признаться, что предсказывать сегодня исчезновение концерта означает бросать вызов всему музыкальному истеблишменту. Однако я убежден, что судьба публичного концерта не так уж важна для будущего музыки — будущего, которое заслуживает гораздо большей заботы, чем финансовая стабильность концертных залов. Я также убежден, что влияние звукозаписи затронет это будущее не только в лице импресарио и исполнителей, но также в лице композиторов, инженеров, техников, критиков и историков. Помимо всего прочего, оно затронет и слушателя, на которого в конечном счете вся эта активность и направлена.
Если бы нам пришло в голову составить перечень наиболее характерных музыкальных предпочтений нашего поколения, то мы бы открыли, что почти каждый пункт в этом перечне может быть объяснен влиянием звукозаписи. Прежде всего, сегодняшний слушатель уже привык связывать исполнение музыки со звучанием, наделенным такими характеристиками, которые еще два поколения назад не были доступны профессионалам и не были затребованы аудиторией: я имею в виду такие новые акустические аспекты, как аналитическая ясность, „ощущение присутствия" (immediacy) и почти осязаемая близость звука. Вот уже несколько десятилетий концерт не является неким поводом для ритуала, участие в котором требует обязательного смокинга и которому придается значение чуть ли не религиозного обряда. Музыка стала постоянным спутником нашей жизни; и по мере того, как росла наша зависимость от нее, почтительность, которую мы ей оказывали, в определенном смысле сходила на нет. Лет пятьдесят тому назад те, кто ходил на концерты, предпочитали, чтобы их нечастые встречи с музыкой сопровождались акустическим великолепием, богатой реверберацией, связанной, в частности, с встроенными в стены залов резонаторами. В то время пионеры звукозаписи пытались воспроизвести в студиях акустику собора, архитекторы, в свою очередь, стремились наделить такой акустикой концертные залы — своего рода храмы симфоний.
Сегодня мы имеем, пожалуй, более непринужденные взаимоотношения со звукозаписью, и слушателю предлагается непосредственное и объективное звучание, которое может сопутствовать ему в домашней жизни, в самых обычных условиях, без всяких ритуалов и церемоний. Очевидно, такое звучание в свое время надеялись получить и в некоторых концертных залах. Целая серия послевоенных „акустических катастроф" с концертными залами (я имею в виду, например, Филармонический зал Линкольн-центра в Нью-Йорке, „Ройал фестивал холл" в Лондоне и т. д.) была связана с тем, что в них были применены средства, используемые в студиях звукозаписи с целью повысить восприимчивость микрофонов, из-за чего акустика залов и была испорчена. Однако следует отметить, что в отсутствие публики размещение микрофонов внутри и вокруг оркестра делает зал в нью-йоркском Линкольн-центре способным обеспечить удивительные по своему качеству сеансы звукозаписи (это же происходит и с другими подобными ему акустическими „уродцами").
Для того чтобы осознать масштаб изменений в этой области, сравните записи, произведенные в США и в Западной Европе, с одной стороны, и записи, сделанные в Центральной и Восточной Европе, с другой. В Центральной и Восточной Европе, по причинам экономическим и географическим-2-, посещение концертов сохраняет традиционную печать престижа, тогда как очень смешанное население пригородов в США и Канаде от этого давно избавилось, перенеся статус предмета социальной гордости на 12-звучные дверные звонки, детские межкомнатные телефоны или стереопроигрыватели для сауны. Достаточно сравнить, с одной стороны, типично европейскую реверберацию, представленную на пластинках Ф. Конвичного, сделанных в Лейпциге, или на пластинках Ван Бейнума, выступающего с оркестром „Концертгебау" (хотя это несколько противоречит выведенным мной географическим закономерностям), и, с другой стороны, звучание записей, сделанных А. Тосканини в конце 1930-х — начале 1940-х годов в нью-йоркской студии „NBC" или Дж. Селлом в „Северанс-холле" в Кливленде, чтобы почувствовать масштаб модификаций, осуществленных в области звукозаписи североамериканцами, а также и то, как подобные модификации влияют даже на самых решительных сторонников жесткой дисциплины среди дирижеров.
Еще более красноречиво сравнение между записями Г. фон Караяна, сделанными с оркестром „Филармония" для „EMI", и его же записями, сделанными с Берлинским филармоническим оркестром для „DeutscheGrammophon". Берлинские записи убеждают в том, что тамошние звукорежиссеры сделали все возможное, чтобы воспроизвести обстановку концертного зала. (Тут я вспоминаю пластинку „Жизнь героя' 3 , вышедшую в 1959 году, с как бы отдаленным звучанием медных и почти неслышными ударными.) Напротив, в записях для „EMI" Караяну обеспечена акустика пусть и не совсем пригодная для камерной музыки, но все же выражающая ту философию звукозаписи, согласно которой в современных студиях бесполезно пытаться воспроизводить акустику концертного зала путем намеренного ограничения технических возможностей.
2 Скорее уж следовало сказать „политическим",
по Гульд здесь, как и в других подобных случаях,
предпочитает иронический эвфемизм.
3 Симфоническая поэма Р. Штрауса.
Еще более очевидное свидетельство подобного анахронизма мы обнаруживаем в некоторых записях концертов Святослава Рихтера, сделанных в Восточной Европе. Я имею в виду, например, его великолепное исполнение „Картинок с выставки" Мусоргского в Софии. Вот случай, когда несравненную интерпретацию великого артиста просто-напросто обкорнали звукорежиссеры, решившие, что их микрофоны должны оставаться абсолютно нейтральными к происходящему. Тут не применялось ни „вторжение" (intrusion), ни „препарирование" (dissection), ни „усиление" (amplification). В высшей степени ясная игра Рихтера была испорчена своеобразным „бездельничаньем" звукорежиссеров: нам оставили звук таким, каким он мог бы быть услышан посетителями галерки,— и это в лучшем случае! В отличие от своих североамериканских коллег, озабоченных тем, чтобы публика открывала для себя музыку через пластинки, и осознающих свою ответственность за конечный успех того или иного диска, болгарские звукооператоры, укрывшись за кулисами дворца культуры, абсолютно не осознали смысл собственной деятельности. Они стремились лишь к тому, чтобы их работа была раболепным отражением рихтеровского исполнения!
Таким образом, записи, сделанные в США и в Западной Европе, ориентированы на детализацию и анализ звучания,— это не могут обеспечить микрофоны, отдаленные от источника звука (ситуация, типичная для Центральной Европы). Именно исходя из этой аналитической ориентации звукозапись вырабатывает свои собственные условные правила, которые вовсе не обязательно совпадают с традициями, сложившимися под влиянием определенных акустических свойств концертного зала. Сегодня мы, например, уже ждем от Брунгильды, чтобы ее голос, пусть и благодаря электронным ухищрениям, легко перекрывал густой вагнеровский оркестр; мы хотим, чтобы филигранная линия сольной виолончельной партии в оркестре была „высвечена"— требование, противоречащее акустике оперного или концертного зала. Аналитические возможности микрофона, в частности, используют психологическую атмосферу, внутренне присущую „живому" исполнению и, возможно, также свойственную самому солирующему инструменту, и поэтому в „Кольце [нибелунга]", записанном для „Decca" таким мастером, как Дж. Кельшоу, достигнуто большее единство между напряженностью действия и перемещением звука в пространстве, чем это возможно даже на лучшем из Байройтских фестивалей.
К нашему каталогу современных увлечений4 можно добавить еще одну рубрику: недавний и поразительный ренессанс
4 Имеется в виду „перечень наиболее характерных музыкальных предпочтений", о котором Гульд говорит выше.
доклассической музыки. Поскольку звукозапись в Северной Америке и Западной Европе адресована людям, которые в основном слушают музыку у себя дома, вовсе не кажется удивительным то, что создание фоноархивов захватило и области, исторически относящиеся к домашнему музицированию, равно как и то, что именно звукозапись, начиная с первых послевоенных лет, явилась главным инструментом триумфальной реставрации барочных жанров. Подобный репертуар — со всеми его контрапунктическими экстравагантностями, антифонными эффектами, с использованием хрипловатого и грубоватого звучания старинных инструментов, которое словно непосредственно адресовано микрофону,— весь этот репертуар будто изначально был создан для стереозаписи. Чудесная вереница кантат и concerti grossi, фуг и партит явилась великолепной основой для необарочного расцвета, наблюдаемого в нашу эпоху. Некоторая часть этой музыки впоследствии нашла дорогу в концертные залы и вновь привлекла внимание публики, иногда, быть может, и благодаря значительным усилиям музыковедов.
Джей Хофман — вне сомнения, последний концертный импресарио, заслуживающий носить это некогда престижное звание,— предложил своей нью-йоркской аудитории в рождественскую неделю 1964 года различные опубликованные версии „Мессии" Генделя. Но подобная академическая дотошность могла возникнуть лишь при наличии обильной дискографии, благодаря которой множество подобных сочинений могло стать объектом изучения в условиях полного уединения и в условиях акустики, абсолютно адекватной таким произведениям. С музыкально-исторической точки зрения, усилия, которые индустрия звукозаписи затратила на исследования музыкального Ренессанса и более ранней эпохи, имеют еще большую ценность. Впервые музыковед, а не интерпретатор стал центральной фигурой в освоении этого девственного репертуара. Оставив в покое случайные — и в большинстве случаев стилистически некорректные — интерпретации месс Палестрины, шансонов Жоскена Депре или еще каких-либо сочинений, считавшихся более или менее доступными и не слишком удаленными от нашего ощущения тональности, творцы фоноархивов установили новую перспективу в нашем историческом взгляде на музыку.
Естественно, что для исполнителей этот неизведанный репертуар явился своеобразным вызовом. Природа новых студийных технологий звукозаписи также вдохновляла интерпретаторов на освоение репертуара, который в течение одного-двух столетий оставался вне их поля зрения. Сближение с музыкой в процессе звукозаписи зачастую вытекало из глубокого анализа, на основании которого они готовили свою интерпретацию сочинения. Весьма вероятно, что такой интерпретатор до конца своих дней уже не вернется вторично к данному произведению. Но за время, проведенное в студии, он по необходимости входит в контакт с гораздо более обширным репертуаром, нежели тот, с которым он имел дело в течение всей своей концертной карьеры.
Современный „архивный" подход, которого придерживаются многие фирмы звукозаписи, требует также создания полных собраний записей произведений того или иного композитора. В связи с этим исполнитель вынужден готовить огромные по объему программы, которых он, естественно, избегал бы, оставаясь на концертной эстраде. Ему приходится изучать репертуар, который, в экономическом или акустическом отношении, был бы непригоден для публичных концертов,— примером может служить полное собрание фортепианных сочинений Моцарта, записанное В. Гизекингом для „EMI — Angel".
Но главное я вижу в том, что подобная деятельность интерпретатора позволяет ему установить такой контакт с произведением, который очень сильно напоминает отношение композитора к собственному сочинению. В процессе студийного анализа, препарируя произведение самым тщательным и углубленным образом, исполнитель превращает его (на короткий период) в своего рода собственную живую плоть, в собственное достояние. Потом он может заняться чем-то другим, перейти к удовлетворению иного любопытства. Записанное на пластинки сочинение уже не будет источником его ежедневных концертных забот. Его индивидуальный взгляд на сочинение не будет искажен, например, слишком большим вниманием прессы, а его исполнение не окажется перегруженным „красивостями", сделанными в угоду галерке, что почти неизбежно происходит с пьесами, которые беспрестанно повторяются в концертном репертуаре.
Может статься, что эта архивная деятельность, в особенности, если она посвящена старинной музыке, подтолкнет интерпретатора и его аудиторию к тому, чтобы уклониться от проблем, скрытых в музыке нашего времени. Кто-то вправе сказать, что феномен нынешнего успеха барочной музыки является не чем иным, как удобным прибежищем для тех, кто ощущает себя чужим в постоянно меняющемся мире современной музыки. Но в то же время можно утверждать, что исполнительские традиции, присущие тому репертуару, который был возрожден звукозаписью, имеют колоссальное влияние на манеру интерпретации современного репертуара. Более того, они породили поколение исполнителей, чьи интерпретаторские устремления вполне соотносятся со специфическими требованиями, которые ставит перед ними микрофон.
Прекрасным примером того, как технологические соображения воздействуют на интерпретацию, если она специально предназначена для звукозаписи, служат записи Р. Крафта, отражающие его замечательную деятельность во славу венской троицы — Шёнберга, Берга и Веберна (не говоря о Карло Джезуальдо). Для Крафта хронометраж и монтажные склейки являются одновременно и рабочими орудиями, и объектом приложения вдохновения, которое у предшествующего поколения владельцев дирижерской палочки выражалось в патетических оперных позах или в приступах ярости. Весьма поучительно было бы сравнить подход Крафта к оркестровым партитурам Шёнберга, особенно к его ранним постромантическим опытам, вроде „Просветленной ночи" или „Пеллеаса и Мелизанды", с трактовками, которые были представлены более именитыми маэстро,— например, с по романтически раскаленной интерпретацией „Пеллеаса" Винфридом Циллигом, относящейся к 1949 году.
Работая с этими обширными оркестровыми полотнами молодого Шёнберга, Крафт как бы употребляет резец скульптора, оперируя здесь, кстати в очень барочном духе, своего рода динамическими террасами, следующими одна за другой. Он будто угадывает, что его слушатель, сидя у себя дома возле акустических систем, готов дать ему возможность аналитически разъять эту музыку и представить ее под специфическим углом зрения. Это становится возможным, только когда есть условия сосредоточенного домашнего восприятия. Можно сказать, что интерпретация Крафта наделена точностью машины, с ее коробкой передач и пневматической системой тормозов. Циллиг же (на ныне уже недоступной пластинке фирмы „CapitolTelefunken") украшает шёнберговского „Пеллеаса" вольными rubati и томительной чувственностью, словно он убежден в том, что ясность — враг тайны. Его интерпретация явно порождена практикой публичного исполнения и является результатом интуитивной компенсации акустических недостатков, свойственных концертному залу.
Этот случай выводит нас на более общие вопросы, которые поставила перед нами эра звукозаписи. Я намеренно выбрал для иллюстрации такой пример из репертуара XX века, который наименее отчетливо представляет тенденции современной звукозаписывающей технологии. Дело не в том, подходит аналитическое расчленение Крафта к данному репертуару или нет, и не в том, стоит ли труда пытаться исполнять постромантическую музыку в концертных залах. Речь идет о том, что, хорошо это или плохо, но мы должны признать факт: звукозапись совершенно изменила наше представление о свойствах музыкальной интерпретации.
Среди всех средств и приемов звукозаписи больше всего споров возникало вокруг техники монтажа (tapesplice). Даже если принимать в расчет случаи единовременной (без дублей) фиксации целых частей сонат и симфоний (что является достаточно распространенной практикой), все же подавляющее большинство современных записей представляет собой цепочку сегментов магнитофонной ленты с различной длительностью звучания, начиная от 1/20 секунды. Подходя к этому вопросу поверхностно, можно сказать, что сущность монтажа состоит в том, чтобы исправить случайности, которые могут возникнуть при записи. Благодаря монтажу плохо прозвучавшая фраза, какая-нибудь нечеткая одна шестнадцатая могут быть исправлены — за исключением ситуации превышения уровня резонанса при записи или сходных с этим случаев нарушения акустического равновесия — с помощью точных склеек, например с помощью вклейки фрагмента, записанного с целью устранить ошибочные моменты первоначальной записи. Люди, выступающие против звукозаписи, объявляют монтаж техникой „бесчестной" и „бесчеловечной", уничтожающей или обесценивающей то ощущение риска, на котором — это можно сказать с уверенностью — основаны некоторые из малосимпатичных традиций западной музыки. Те же люди утверждают, что монтаж ведет к искажению единой структурной концепции, носителем которой, по их мнению, является интерпретатор.
Мне кажется, что всему этому можно противопоставить два аргумента. Во-первых, многие из предполагаемых достоинств „единой концепции" интерпретатора не в большей степени относятся собственно к музыке, чем стремление потрясти сердца публики, „выкладываясь на всю катушку" (психологическая установка, сформированная многолетними усилиями по завоеванию расположения провинциальной галерки). Недавно на страницах английского журнала „Рекордс энд рекордингс" („Records and Recordings") Клаудио Аррау заметил, в частности, что он никогда не разрешил бы выпуск пластинки, записанной на концерте, поскольку, по его мнению, трактовки, которые удовлетворяют психологическим и акустическим условиям концертной ситуации, окажутся раздражающими и разрушающими форму, будучи воспроизведенными повторно.
Во-вторых, никогда нельзя смонтировать стиль исполнения. Смонтировать возможно лишь сегменты, уже наделенные определенной стилистической концепцией, причем вопрос о том, предшествует она записи или вытекает из нее, не имеет большого значения (еще одна из выгод преодоления времени, порождаемых записью: возможность анализа исполнения postfactum). Важно само существование концепции, но не метод, благодаря которому она появляется.
*******Мой недавний личный опыт, возможно, проиллюстрирует то, что я называю интерпретаторской концепцией, возникающей в результате работы в студии звукозаписи. Примерно год назад, когда я записывал последние фуги из первого тома ХТК5, я натолкнулся — в фуге ля минор — на одну из знаменитых контрапунктических „скачек с препятствиями". Речь идет о сочинении, которое труднее большинства других баховских фуг. Оно включает очень активное четырехголосие, расположенное в центре клавиатуры, в зоне, где наиболее сложно выявить независимость различных голосов. Я сделал восемь дублей записи этой фуги. Два из них, по мнению звукорежиссеров, были достаточно удачными. Оба этих дубля — шестой и восьмой по общему счету — были сделаны без склеек, что не должно
5 „Хорошо темперированный клавир" И.-С. Баха.
удивлять, поскольку вся фуга длится чуть больше двух минут. Однако несколько недель спустя, прослушивая в монтажной результаты всей работы, мы обнаружили, попеременно включая шестой и восьмой дубли, что оба они наделены недостатком, о котором никто не помышлял в момент записи, а именно монотонностью.
В каждом из этих дублей использовалась различная фразировка темы, состоящей в данной фуге из 31 звука,— вольность, свойственная импровизационной свободе барокко. В шестом дубле тема была трактована legato, в торжественном и несколько помпезном духе; в восьмом же, напротив, тема исполнялась staccato и оставляла впечатление легкости и шутливости. Эта фуга столь плотно напичкана стреттами и другими разновидностями имитационной полифонии, что, в силу этого, артикуляция темы сама по себе определяет атмосферу всего сочинения. По трезвом размышлении мы решили, что ни тевтонская строгость шестого дубля, ни излишнее легкомыслие восьмого не могут полностью соответствовать нашим представлениям о характере фуги. Тут кто-то заметил, что, несмотря на различие характера, оба дубля сыграны почти в одном темпе (что удивительно, поскольку общий темп зависит от избранного способа артикуляции). Мы решили обернуть это в свою пользу и создать интерпретацию, совмещающую оба варианта. Это не составило большой проблемы. Было ясно, что императивный характер шестого дубля абсолютно подходит для экспозиции и заключения фуги, тогда как брызжущий весельем характер восьмого хорошо отражает рельеф центральных модуляционных эпизодов. В итоге были сделаны две простые склейки для соединения обоих дублей: первая в 14-м такте, а вторая — в момент возвращения основной тональности (по-видимому, в 28-м такте.— Пер.). Вследствие такого монтажа возникла гораздо более интересная интерпретация, чем любой из первоначальных вариантов. Разумеется, никто в принципе не запрещал задумать нечто подобное заранее. Но маловероятно, чтобы необходимость такого „раздвоения" стилей стала очевидной во время сеансов записи или тем более в условиях концертного исполнения. Тогда как спокойное размышление после сеанса очень часто позволяет расширить горизонты того, что может прийти в голову во время самой игры. Когда интерпретатор использует подобные возможности, рождающиеся, так сказать, aposteriori, его деятельность в определенной степени утрачивает автономность. В своем стремлении к совершенству он может отныне не думать о возможных случайностях или вынужденных компромиссах.******
Слуга, так сказать, двух господ — композитора и слушателя, исполнитель, в конечном счете, всегда обладал профессиональным знанием о реализации и актуализации нотного текста. Естественно, что, обладая этим опытом, он теперь должен выполнять и часть функций звукорежиссера. Как бы то ни было, функции исполнителя и звукорежиссера неизбежно начинают перекрываться. Действительно, если мы вернемся к примеру фуги ля минор, слушатель не в состоянии различить, чье из мнений восторжествовало в данном случае — исполнителя или звукорежиссера. Подобно этому, кинозритель, даже самый проницательный, не сможет установить, чем или кем определялась конкретная последовательность сцен — актерской игрой, монтажером или предварительным планом постановщика. Таким образом, ясно, что конечный результат теперь не зависит исключительно от одного интерпретатора. Однако это с избытком компенсируется ощущением огромных возможностей, которые становятся ему доступны, благодаря соучастию в процессе звукорежиссуры.
То, о чем мы говорили до сих пор, отражает недавнее прошлое, пусть и в терминах, характерных для века электроники. Но даже если сказанное рисует впечатляющую картину современных представлений о манере, в которой следует интерпретировать музыку, отсюда еще не вытекает (разве что косвенно, может быть) ясное представление о том пути, по которому должна развиваться звукозапись в будущем. Очень возможно, что новые аспекты технического воспроизведения звука — ясность, четкость, аналитическое препарирование посредством микрофона, универсальность репертуара — определят до известной степени сам тип звука, который мы хотели бы иметь в поле нашего музыкального восприятия. Маловероятно, что индустрия звукозаписи всегда будет заниматься лишь фоноархивами, сколь бы тщательно забальзамированное прошлое они ни содержали, хотя эта индустрия еще долго будет посвящать большую часть времени выпуску в свет признанных шедевров, составляющих золотой фонд западной музыкальной традиции. Но перед тем как перейти к рассмотрению возможных путей эволюции звукозаписи, я хотел бы обсудить здесь некоторые типы аргументации, которые длительное время выдвигались против нее. Это касается ее влияния на репертуар и на иерархию музыкальных ценностей.
Поскольку эти аргументы часто накладываются друг на друга, иногда затруднительно точно очертить ту область протеста, которую затрагивает каждый из них. Сгруппировав их все под общим названием „гуманитарный идеализм", можно, однако, различить три или даже четыре разновидности подобной аргументации:
1.Аргумент „морально-эстетический". При записи „Тристана" Э.Шварцкопф„одалживает" свое верхнее „до" Кирстен Флагстад, у которой это „до" отсутствует. Тотчас пуристы, для которых музыка является последней разновидностью кровавых ристалищ, начинают вопить от негодования, будучи к тому же в ярости от
того, что они лишены права приговорить кого-нибудь к смерти.
2. „Зрение против слуха". Доктрина, утверждающая существование мистической связи между артистом и его аудиторией (композиторы при этом редко упоминаются). У этой теории есть некие смутные научные претензии, и ее сторонники опираются на аргументы, основанные на так
называемой „естественной" акустике и других подобных феноменах.
3. „Автоматизация". Общий крестовый поход руководителей музыкальных и типографских профсоюзов, который подкрепляется благородным презрением, похожим на чувства, испытываемые паровозными кочегарами в отношении тепловоза, лишающего их работы. Вопреки очевидному улучшению звуковых характеристик звукозаписи, которые, очевидно, отменяют некоторые устаревшие типы восприятия, Американская федерация музыкантов выступает под девизом: „Прямая трансляция звучит лучше", столь же пригодным, как лозунг „Побеждай с Уилки", приклеенный на ветровом стекле хорошо сохранившегося спортивного автомобиля выпуска 1939 года. Как я уже отмечал, подобные аргументы пересекаются и часто употребляются одновременно при описании некоторых событий, дающих возможность, что называется, помахать кулаками после драки. Среди таких случаев не было, пожалуй, более удобного, чем недавний выпуск целой серии „живых" записей из концертных залов — записей, которые как бы стремятся оседлать два стула, но крепко не утвердились ни на одном. Эти записи призваны утвердить „гуманистические идеалы" исполнительства; они „не осквернены" (как утверждают) склейками и другими механическими приемами и поэтому-де несомненно „моральны"; в них нередко удается — с помощью приступов кашля — заглушить эпизоды оркестрового pianissimo,— все это ради большей „жизненности", а также чтобы подтвердить кредо „героической естественности".
Живые концертные записи обладают, кроме того, еще одной особенностью, которая, по сути дела, служит основой их привлекательности для всякого рода демагогов, а именно: они являются документами, относящимися к определенному моменту времени. Сделанные в определенную эпоху, эти записи представляют ее в неоспоримом виде; они разрушают то неуловимое стремление, которое всегда скрыто в любом воспроизведении записанной музыки,— стремление к преодолению времени. В любой момент можно подвергнуть живую запись критике или, напротив, начать восхвалять ее в качестве документа, надежно локализованного во времени, документа, о котором можно немедленно получить необходимую информацию или даже своего рода эмоциональный репортаж с места происшествия.
Вспоминая в этой связи о ныне покойном голландском художнике, который выдавал свои полотна за картины Вермеера и впоследствии оказался трагической жертвой ханжеской аргументации, я обозначаю эту четвертую разновидность аргументации, а именно вопрос исторической датировки, как „синдром Ван Меегерена".
Ганс Ван Меегерен был художником-фальсификатором, и с давних пор я отвожу ему одно из первых мест в перечне моих любимых героев. Более того, я даже готов сказать, что потрясающее театральное „моралите", в которое вылился судебный процесс над ним, явилось идеальным выражением конфронтации двух систем ценностей — той, которая требует от автора идентичности и личной ответственности, что типично для всего искусства начиная от Ренессанса и до наших дней, и той, которая признает плюрализм ценностей и вытекает из электронной техники звукозаписи.
Дело обстояло следующим образом. В 1930-х годах Ван Меегерен решил посвятить себя изучению живописной техники Вермеера. Овладев ею, он написал целую серию полотен, которые затем продал — по причинам, скорее связанным с удовлетворением собственного тщеславия, чем с жадностью, обычно свойственной торговцам картинами,— и продал, разумеется, таким образом, как будто это были шедевры Вермеера, следы которых затерялись по тем или иным причинам. Успех был столь велик, что Ван Меегерен и при немецкой оккупации Голландии продолжал продавать эти картины, теперь уже коллекционерам из Третьего Рейха. Естественно, после освобождения его обвинили в коллаборационизме, а также в расхищении национального достояния. И для того, чтобы защититься от подобных обвинений, ему не оставалось ничего иного, как признаться в своем авторстве полотен, которые, в связи с этим, сразу теряли всю свою ценность! Это признание вызвало ярость тех самых критиков и историков искусства, которые были экспертами, ранее определившими „подлинность" его работ, и тогда он был осужден, уже за мошенничество, после чего вскоре умер в тюрьме6.
С моей точки зрения, попытки оценить произведение исходя из той информации, которая существует по его поводу, отражают один из самых обманчивых методов эстетического суждения. Действительно, этот метод основан на стремлении обосновывать свою оценку, опираясь на уже существующие суждения. Как только деспотизм такого метода сталкивается с неопределенностью хронологических свидетельств, как только теряется историческая ниша, предназначенная для объекта анализа, в тот же момент этот подход оказывается непригодным, а его адепты впадают в истерию. Ярость, с которой были встречены скандальные признания Ван Меегерена, его меняющаяся роль то героя, то злодея, то знатока, то мошенника убедительно демонстрируют степень действительного участия эстетической оценки в этой истории. В недавней статье в „SaturdayReview" я рискнул описать воображаемую ситуацию, которая с очевидностью продемонстрировала бы порочность подобного рода оценок7.
Представим себе, что нам предстоит критически оценить импровизацию, стиль и манера которой заставляют предположить, что она сочинена Гайдном (блестяще написана и совершенно соответствует гайдновскому стилю). Я высказал предположение, что если кто-либо состряпает такую пьесу, то ее ценность будет соответствовать, так сказать, „номиналу"— то есть сочинению именно Гайдна, а не кого-то другого — до тех пор, пока слушатель, обманутый тем или иным способом, будет оставаться в уверенности, что она действительно сочинена Гайдном. Если, однако, признавая большую схожесть с Гайдном, скажут, что на самом деле перед нами юношеское сочинение Мендельсона, ценность импровизации уменьшится. И по мере того как ее авторство будет переноситься на композиторов, все более близких нашей эпохе — каков бы ни был их талант и историческое значение,— ценность пьесы будет
6. Гульд придавал этой истории действительно
большое, принципиальное значение; этим,
очевидно, объясняется то, что он полностью
пересказывает ее в другой своей статье оставшейся
неопубликованной при его жизни.
7.Гульд имеет в виду свою статью „Р. Штраус
и электронное будущее", появившуюся в 1964 году.
постоянно снижаться сообразно приближению к нашим дням! Представим себе теперь нечто противоположное, а именно, что нам скажут, будто это сочинение, имеющее неясные географические и временные координаты, принадлежит не Гайдну, но композитору одним-двумя поколениями старше, например Вивальди. Тогда то же самое произведение превратится — в силу смелости, с которой проявилась в нем чья-то пророческая гениальность,— в свидетельство одного из поворотных моментов в истории музыки!
И всю эту чепуху нам придется проглотить из-за нашего неумения судить о ценности музыки на основании ее самой. Наше чувство истории оказывается пленником аналитического метода, который выделяет изолированные моменты стилистических переломов — своего рода узловые точки эволюции музыкального языка. В связи с этим наши ценностные суждения в большой степени зависят от того, насколько мы убеждены, что тот или иной художник участвовал в том или ином стилистическом перевороте или, лучше, предвосхищал его. Смешивая художественную эволюцию с художественным достижением, мы оказываемся слепы в отношении достоинств, которые не идентифицируются с теми или иными стилистическими метаморфозами.
Синдром Ван Меегерена имеет непосредственное отношение к нашей проблеме, поскольку аргументы, выдвигаемые против перспектив, открываемых звукозаписью, опираются на те же самые критерии „подлинности". Эти аргументы нуждаются в опоре на подтвержденные исторические данные, без которых рушится вся система оценки. Она, подобно заброшенному в море судну, лавирует среди обломков доказательств в поисках точки, которая послужила бы для нее ориентиром. Когда же речь идет о звукозаписи, такую точку найти уже нелегко, поскольку электронные средства звукозаписи тяготеют к тому, чтобы отделить содержание от хронологии.
Как только нам удается заставить некое произведение искусства подчиниться нашему представлению относительно времени его возникновения, мы оказываемся в состоянии поместить его — если необходимо, тогда даже насильственно — в то окружение, на фоне которого мы его описываем. В большинстве случаев подобный эстетический анализ ограничивает себя описанием именно фона (социального, культурного и т. д.) и избегает прямого контакта с произведением как таковым. Уже одно это обстоятельство, не говоря о дурацкой пропаганде современных „пиарщиков" от искусства, может объяснить широкую общественную поддержку живой записи с концерта. Хотя истинным объектом этой поддержки оказывается, хотя и неявно, безнадежно устаревшая система эстетического анализа — система, совершенно непродуктивная в век электроники, но, однако, единственная, которой владеет большинство нынешних глашатаев от искусства.
Студийные записи сопротивляются подобным критериям оценки. Фактор времени, конкретной даты здесь представляется чем-то вторичным. Хотя некоторые компании торжественно обозначают дату записи на каждой пластинке и хотя в большинстве случаев (кроме повторных выпусков) номер пластинки сам по себе указывает на нее, вполне может случиться, что музыка, которую мы слышим, записывалась в течение нескольких недель, месяцев или даже лет. Сеансы записи могли проходить в разных городах и странах. В них могли участвовать разные команды звукорежиссеров. Сами исполнители могли за период записи значительно изменить свою концепцию трактовки произведения. Бывает и так, что возникают непреодолимые проблемы, связанные с контрактом. Но подобное сложное рождение диска никак не противоречит самой природе звукозаписи.
Соответствует ей и эволюция исполнителей, порожденная как раз особенностями подобной деятельности. С того момента, как некогда священные привилегии интерпретатора начинают смешиваться с ответственностью выпускающего редактора и композитора, синдром Ван Меегерена перестает быть мотивом для обвинения, но становится адекватным изображением художественных условий нашего времени. Роль фальсификатора, анонимного производителя неаутентичных изделий становится эмблемой электронной культуры. И когда вместо того, чтобы осуждать „фальсификатора" за жадность, его начнут чествовать за мастерство, художественная культура станет наконец неотъемлемой частью нашей цивилизации.
В тех случаях, когда их творчество отвергается, все творцы произведений искусства утверждают, что не испытывают ничего, кроме презрения к ограниченному восприятию современной публики, считая, что только последующие поколения смогут быть судьями в этом отношении. Что касается композиторов, то звукозапись превращает это предсказание в уже свершившийся факт. И если композитор оказывается сколько-нибудь компетентным в качестве исполнителя, звукозапись как бы дает ему гарантию того, что потомство будет судить о нем не только по его произведениям, но и по его собственной интерпретации этих произведений. С приходом фонографа импресарио загорелись идеей дать возможность композитору увековечить свой замысел в собственной трактовке. Вначале это не шло дальше, например, дилетантского бренчания Малера — в сделанной им записи его фортепианных транскрипций отрывков из „Волшебного рога мальчика". Спустя 10 или 20 лет для каталога потребовались уже большие полотна, и Р. Штраус, скажем, выступив в качестве дирижера, запечатлел собственную трактовку знаменитой сюиты из „Мещанина во дворянстве". Но его интерпретация оказалась столь удручающе вялой, что ни один дирижер, озабоченный продлением контракта, не осмелился бы ей подражать.
Совсем недавно в целях пополнения архива некоторые крупные фирмы решили сделать авторские записи наиболее выдающихся современных композиторов — ради того чтобы можно было сравнить их интерпретации с теми, которые уже имелись в каталоге. Вспомним хотя бы Бриттена, осуществившего замечательные записи своих главных произведений для фирмы „Decca". В них нет ни капли той неуверенности, которую часто проявляют композиторы в подобных случаях. В свое время и Стравинский взялся за дирижерскую палочку для записи всех своих сочинений, заказанной „CBS" (в настоящее время подобным проектом занят А. Копленд).
Достоинства Стравинского-дирижера долгое время оспаривались. Но по мере того, как из года в год он продвигался, выполняя этот монументальный замысел, становилось все более очевидно, что его ощущение ритмической пульсации, его пренебрежение мелодией и недостаток rubato являются теми самыми качествами, которые отражают саму суть его композиторского стиля. Однако возникает вопрос: в какой степени эти „аутентичные" документы могут помешать будущим дирижерам в их поисках новых граней или новых комбинаций оттенков в сочинениях Стравинского? (Параллельно зададимся вопросом: вызвало бы сегодня авторское исполнение сонат Бетховена нечто большее, чем чисто академический интерес?) Если судить по попыткам столь различающихся между собой стравинскианцев, как Бернстайн и Караян (последний был особенно безжалостно обруган в одном из интервью Стравинского за свою интерпретацию „Весны", которая, однако, представляется мне одной из самых богатых по воображению и даже „вдохновенной"— в той мере, конечно, в какой этот термин применим к данному сочинению), то с уверенностью можно сказать, что воздействие авторских записей здесь не было решающим. С другой стороны, может так случиться, что „Стравинский Стравинского" окажется своего рода пьедесталом, на котором последующие дирижеры будут вынуждены строить свои собственные интерпретации его сочинений.
Мне кажется, что авторские записи порождают и ряд других проблем. Ведь помимо того, что они будут служить источником вдохновения или запретом для будущих поколений, их влияние может препятствовать эволюции интерпретации как самостоятельного искусства. В конце концов, интерпретатор не обязан заниматься исключительно воспроизведением прошлых образцов. С другой стороны, вторичное появление композитора на исторической сцене — в роли исполнителя — могло бы оказаться началом конца постренессансной эпохи специализации, с которой явно была связана тональная музыка.
Перевод А. Хитрука при участии В. Бронгулеева.
Окончание в следующем номере.
Последний раз редактировалось Nataly; 26.10.2008 в 13:13.
" Вещи бывают великими и малыми не токмо по воле судьбы и обстоятельств, но также по понятиям каждого". Козьма Прутков.
Ответ: Глен Гульд
Гленн Гульд
ПЕРСПЕКТИВЫ ЗВУКОЗАПИСИ*
PROSPECTS of RECORDING
Перевод с английского**
Часть II
Изучая современные сочинения, предназначенные для традиционных инструментов, замечаешь, что электронное репродуцирование и здесь имеет огромное влияние, хотя на некоторых композиторов оно, возможно, влияет косвенно или подсознательно. Скажем, Хиндемит, с его модернизмом в духе Баухаус и жизнерадостным линеарным стилем, который всегда заставляет вспомнить контрапунктические узоры доренессансной эпохи, является композитором, сочинения которого легко „ложатся" на микрофон. Записи сочинений многих других композиторов сравнительно консервативного направления выявляют звуковые соотношения, практически недостижимые в условиях концерта. Прекрасный пример этому дает, скажем, „Маленькая концертная симфония" Франка Мартена. В замечательной записи, сделанной звукорежиссерами „DeutscheG rammophon" и оркестром под руководством Ференца Фричая, содержащиеся в этой симфонии противопоставления tutti струнных и soli арфы, клавесина и фортепиано рождают прелестные звучности, которые никогда не реализовались бы в условиях концертного зала.
Что касается сочинений, использующих электронику напрямую, то есть не только при записи, но и в ходе композиционного процесса, то здесь мы видим воплощение некоторых идей, доминирующих в композиторской технике XX века. Электронная музыка пока еще юное искусство, которое неуверенно ковыляет между безопасно-комфортной имитацией звучности традиционных инструментов и волнующими испытаниями всех тех возможностей, которые таятся в электронных средствах и на основе которых в конечном счете будут выработаны новые предпосылки композиторского мастерства.
Профессору Маршаллу Маклюэну, специалисту в области теории коммуникаций, принадлежит следующее наблюдение: „Смысл опыта на целое поколение отстает от самого опыта. Разгадка новых ситуаций (в частной или общественной жизни) таится в предшествующей эпохе1.Нужно было дождаться первых этапов механизации, для того чтобы признать ценности аграрных культур. Подобно тому,
Окончание. Начало статьи в „AudioMUSIC"
№ 1/2003. :;":;" Перевод осуществлен А. Хитруком при участии
В. Бронгулеева. 1 Все курсивные выделения принадлежат
переводчикам. Цифрой-номером обозначены
примечания переводчиков.
как первые плантаторы прославляли охоту, нарождающаяся электронная культура (эпоха телеграфа и телефона) прославила машину в качестве объекта искусства". По этой причине в наиболее популярных из электронных партитур (например, в балете „Электра" с прекрасной музыкой А. Пуссера) традиционная инструментальная (или вокальная) текстура сочетается со звуковыми источниками чисто электронного происхождения. Единственный, причем временный, недостаток таких компромиссных сочинений заключается в том, что они создают климат общественного одобрения, способствующий быстрому размножению концертов, которые озвучиваются шеренгами стереофонических колонок; это шоу, организуемые ультраконсервативными импресарио, убежденными в том, что любой концертный зал есть не что иное, как собор, со своим собственным Джованни Габриели (или без него). Новая публика этих концертов, по-моему, столь же далека от подлинного электронного искусства, как те скептичные зеваки, которые в конце 1940-х годов толпились, рассматривая на десятидюимовом телевизионном экране, установленном в витрине магазина, роскошного черно-белого Милтона Бёрла2.
Как бы ни были ограничены возможности электронной музыки, каково бы ни было воздействие „обратной связи", посредством которой она вдохнула новую жизнь в более традиционные формы музыкальной деятельности, многие из свойственных ей методик с замечательной легкостью распространились на инструментальные и вокальные идиомы традиционной ориентации. Мотивы из повторяющихся нот, сопровождающиеся точно просчитанными crescfendo и diminuendo, динамический параллелизм между эффектами близи и дали одного и того же рисунка, квазимеханические ritardandi и
2 Милтон Бёрл (р. 1908 — американский комедийный актер театра, кино и телевидения.
accelerandi, а сверх того, возможность абсолютного контроля атаки и прерывания звука — все эти технические нововведения были заимствованы поствеберновской стилистикой, которая оказала решающее влияние на композиторский почерк нашего времени. Действительно, сфера влияния подобных феноменов, рожденных электроникой, так расширилась, что они появляются в некоторых сочинениях даже тех композиторов, которые высказывают свою враждебность к музыке, специально созданной для магнитофонной ленты (tapemusic). Сознательно или нет, но эти средства используются композиторами в силу того очарования, которое они таят в себе как символическое выражение „единовластия" композиторского процесса.
Подобное „единовластие" не следует, однако, рассматривать как нечто одностороннее. В самом деле, композитор не сможет долго оставаться в той великолепной изоляции, которую, казалось, обещали ему первые шаги музыкальной электроники. Не исключено, что возможность доработки исполнения „постфактум" породит новый тип исполнителя — одновременно инженера и интерпретатора, чьи реализации намерений композитора станут столь же существенными для репутации последнего, как пристрастия концертирующего виртуоза в прошлые времена. В таком случае „единовластие" как характеристика процесса сочинения музыки в электронную эру может означать лишь большую или меньшую вовлеченность композитора в каждый из этапов процесса, благодаря которому его идеи воплощаются в звуке.
Одним из первых, кто осознал значение звукозаписи в процессе композиции, был А. Шёнберг. В 1928 году, в разговоре с Э. Штейном, он заметил следующее: „Для выражения в радиопередаче любой художественной идеи достаточно очень небольшого числа звуковых объектов. Пластинка и другие звуковоспроизводящие механизмы создают столь чистые звучности, что для них можно писать сочинения гораздо более прозрачно инструментованные". Намеренно или нет, но эволюция шёнберговского стиля наглядно демонстрирует его понимание смысла и назначения технических средств. Зная некоторые его сочинения, в особенности те, где он впервые экспериментирует с додекафонной техникой (например, Серенада, ор. 24, или Септет, ор. 29), трудно не отметить, как органично могут быть использованы их роскошные и экстравагантные инструментальные комбинации в мобильной технике препарирования звука при помощи микрофонов. Независимо от того, поддерживаем мы или отрицаем взгляды Шёнберга — главного революционера в музыке XX века, подобные взгляды достигли сегодня такого уровня воздействия, настолько слились с современным музыкальным мышлением, что влияние додекафонии (своего рода интенсивного молекулярного анализа) оказалось для двух последних поколений композиторов столь же глубоким, как, скажем, влияние теории Фрейда на читателя массовой литературы. Значительно упрощая картину, можно было бы сказать, что теории Шёнберга придают значимость мельчайшим музыкальным элементам, рассматривают связи, которые не наблюдаются на поверхности, но могут быть с определенной ясностью выявлены лишь посредством электроники.
В то время когда Шёнберг стремился выработать строжайшие правила отбора музыкального материала при создании произведения, другие композиторы, напротив, предпочли отказаться от привилегий делать такой отбор.3. Эти два метода, несмотря на разницу намерений их приверженцев, имеют то общее, что оба они отвергают ту композиционную неопределенность,
3. Скорее всего, Гульд имеет в виду неоклассическое направление в композиторском творчестве, представленное произведениями Прокофьева, Русселя и др., которое многими воспринималось как антипод шёнберговскому.
которая была сутью позднего романтизма. В настоящее время в экспериментах, подобных алеаторике,— этом триумфе квазиимпровизационной безответственности,— решающие привилегии, очевидно, предоставлены интерпретатору. Но есть основания предполагать, что такие привилегии не останутся исключительно прерогативой интерпретатора-звукорежиссера. Вполне возможно, что они будут переданы непосредственно слушателю. Было бы абсурдно отрицать возможность того, что в конце концов слушатель станет сам себе композитор.
Итак, в центре дебатов вокруг новых технологий мы обнаруживаем неизвестную доселе разновидность слушателя. Речь идет о слушателе, который в гораздо большей степени, нежели раньше, участвует в музыкальном творчестве. Появление этого феномена в середине XX века является наиболее крупным достижением индустрии звукозаписи. Восприятие такого слушателя уже не пассивно, поскольку он становится соучастником творческого процесса. Его вкусы, предпочтения и склонности уже сегодня отчасти изменяют тот музыкальный объект, на который нацелено его внимание. Музыка будущего, вне сомнения, будет ориентирована на еще более глубокое участие такого слушателя. В то же время он представляет, конечно, и опасность как потенциальный узурпатор, незваный гость на пиру искусств, чье присутствие угрожает привычной иерархии музыкального истеблишмента. Ибо вполне можно себе представить, что такая „соучаствующая" публика выйдет из того сервильного положения, находясь в котором она отдавала должное твердо установленному статусу концерта, и в один прекрасный день, оставаясь вполне неискушенной, пожелает участвовать в процессе принятия решений, то есть проникнет в область, до сих пор зарезервированную только для специалистов.
Ключевое слово здесь — „публика". Ведь ситуации, при которых слушатель сталкивается с музыкой, транслируемой электронным путем, не имеют публичных форм. Здесь можно было бы с пользой применить следующую парадоксальную аксиому: хотя теоретически такая музыка способна охватить одновременно беспрецедентную массу слушателей, фактически она достигает неограниченного числа тех, кто слушает музыку, сидя в одиночестве у себя дома. Обстоятельства, выражаемые этим парадоксом, открывают перед слушателем возможность следовать собственным предпочтениям, наделять произведение чертами его (слушателя) собственной личности с помощью доступных ему в домашних условиях электронных средств. Поступая таким образом, он трансформирует как само произведение, так и свое отношение к нему. И тогда вместо традиционного эстетического восприятия возникает эффект „соучастия". При всей своей ограниченности, манипуляции с ручками настройки являются все же некой разновидностью интерпретации. Лет 40 назад все, что мог сделать слушатель, ограничивалось нажатием кнопок с надписью „вкл." или „выкл.", а при наличии хорошей аппаратуры, возможно, и некоторой регулировкой громкости. Сегодня разнообразные способы контроля, которые имеются в его распоряжении, требуют от него иной, более аналитической реакции. Но даже эти возможности еще достаточно примитивны в сравнении с теми, которыми слушатель сможет наслаждаться, когда современные студийные средства станут доступны в домашних условиях. Было бы, например, относительно легко предоставить в распоряжение слушателя возможность монтажа, который он стал бы осуществлять по своему усмотрению. Действительно, решающий шаг в этом направлении может быть сделан благодаря появившейся возможности изменять скорость движения ленты и высоту звука независимо друг от друга (правда, это достигается ценой некоторого ухудшения качества звучания). Тем не менее, с помощью такого механизма можно соединять фрагменты интерпретации одного и того же сочинения, записанные разными исполнителями в разных темпах. Вообразим, к примеру, что кому-то очень нравится в записи Пятой симфонии Бетховена, сделанной Бруно Вальтером, экспозиция и реприза первой части, но при этом в разработке тот же слушатель предпочитает версию Отто Клемперера, причем у Клемперера все звучит совершенно в другом темпе (лично я люблю оба исполнения от начала до конца, но это уже вопрос вкуса). Поскольку проблема корреляции темпа с высотой звука уже решена, можно „одолжить" несколько желаемых тактов у Клемперера и включить их в версию Вальтера без всяких темповых отклонений или изменений звуковысотности. Теоретически можно применить этот прием еще более широко, для полной реконструкции интерпретации, поскольку знатоку, который пожелает сделать собственный монтаж, уже ничто не помешает совершить такие интерпретаторские шаги, которые позволят создать идеальную, с его точки зрения, версию сочинения*).
Описанные выше монтажные прерогативы слушателя составляют лишь один из аспектов звукорежиссерского вмешательства, путь к которому открывает феномен звукозаписи. Что касается присущего такому вмешательству беззастенчивого смешения множества идиом, то его эффект
*) Соблазнительно было бы порассуждать о нововведениях, которые этот увлеченный монтажом слушатель потребовал бы ввести в издательскую практику журналов, вроде „HighFidelity", где персонал обозревателей уже сегодня жестко подразделяется по принципу хронологии и где, например, Натан Бродер автоматически ограничивается материалами, относящимися к 1756 году (с мая по ноябрь). Совершенно ясно, что подобную „горизонтальную" специализацию придется заменить более прогрессивным и, возможно, в свете многоканальной технологии, более „вертикальным" подходом: сотрудники могли бы, по крайней мере длябольших сочинений, сменять друг друга, как в эстафете; причем Альфред Франкенштейн будет обсуждать вопросы хроматизма, Харрис Гольдсмит станет специализироваться на наболевших проблемах с ударными, а Денис Стивенс сосредоточится на специфике подготовки хоровых кульминаций. (Ироническая сноска Г. Гульда в адрес его друзей из журнала, часто печатавшего его статьи.— Пер.)
4Цикл искусствоведческих работ А. Мальро.
5Шангри-Ла — в романе Дж. Хилтона „Потерянный
горизонт"— царство вечной молодости,
воплощающее земной рай.
6Более обширное изложение взгляда на русское
искусство читатель может найти в статье Г. Гульда
„Музыка в Советском Союзе" // Музыкальная
академия, 1998, №2.
будет подобен тому, который Андре Мальро — в своих „Голосах молчания"4— приписывает репродукциям картин. Одним из результатов этой стилистической вседозволенности окажется более терпимое отношение к побочным художественным явлениям в тех культурах, которые мы, с нашей западной точки зрения, считаем хронологически „асинхронными". Музыкальные видео- и аудиотрансляции по всей планете заставили нас признать, что не существует какой-то одной музыкальной традиции, скорее есть множество традиций, причем некоторые из них могут даже не подпадать под наше понимание термина „традиция".
Возьмем, к примеру, Россию — страну, поздно подключившуюся к культурным традициям Западной Европы, страну, которая еще в конце прошлого столетия представляла собой некую великолепную Шангри-Ла5, рождающую выдающиеся художественные эксперименты. Такие эксперименты никоим образом не являются частью западноевропейского духовного пути; они возникают в недрах культуры, которая, развиваясь в течение нескольких веков как бы внутри национального кокона, где она стремилась сохранить иммунитет по отношению к западным модам и вкусам, была встроена в совершенно иной хронологический ряд. Оказавшись вне европейского Ренессанса, Российская империя нашла ему замену, импортируя „культурные смыслы" эпохи Просвещения. С тех пор Россия колебалась между попытками усвоить западные традиции и тщетной надеждой сохранить верность своему прошлому.
В высшей степени оригинальные шедевры Мусоргского, с их намеренной неуклюжестью гармонии, с их грубой простотой (маскирующей большую сложность), с их презрением к мирскому соблазну салонного успеха, оказываются скрытым подтверждением смысла, заключенного в потрясающей проповеди отца Зосимы из романа „Братья Карамазовы" (являющейся, кстати, удивительным предвидением электронной культуры): „Уверяют, что мир, чем далее, тем более единится, слагается в братское общение тем, что сокращает расстояния, передает по воздуху мысли. Увы, не верьте таковому единению людей"6.
Прямая трансляция (simultaneoustransmissions), в особенности через каналы радио и телевидения, сделала искусство подобных стран чересчур легкодоступным для нас — рожденных в другой „системе мер". Средства массовой информации подталкивают нас к сравнениям между плодами такой „чужой» культуры и тем, что рождает наша собственная культура, ориентации которой совершенно иные. Если мы находим, что эта чужая культура является выражением того, что нам кажется архаичной идеологией, мы осуждаем ее как устаревшую, стерильную, пуританскую либо отмеченную иными ограничениями, от которых мы считаем себя уже свободными. Прямая трансляция лишает туристического очарования далекие экзотические страны и порождает раздраженность „отсталостью туземцев". В этом смысле выдвинутая М. Маклюэном концепция „мировой деревни" („globalvillage"), описывающая мгновенную связь и синхронный отклик на полученную информацию (simultaneityofresponse) на необозримом пространстве от Мак-Мёрдо до Мурманска, от Тайваня до Такомы, внушает тревогу. Разве не может оказаться в этом Мак-Мёрдо какой-нибудь „выпавший из времени" отшельник, который вдохнет новую жизнь в До мажор таким образом, что это не снилось самому Моцарту?7
Однако здесь речь идет лишь о тех средствах массовой информации, которые репродуцируют звук и изображение непосредственно, напрямую. Звукозапись же вызывает совершенно иные психологические реакции и должна рассматриваться с учетом этого. Если прямая трансляция выявляет различия на основе сиюминутных сравнений, несвободных от элементов соперничества, то сохранение звука или изображения в записи создает возможность для „архивного" взгляда, для бесстрастной оценки общественной ситуации, для признания плюрализма в области хронологических концепций. В самом деле, эти два возможных вида использования электронных средств —
7. Судя по всему, Гульд видит повод для тревоги в том, что в условиях тотальной коммуникации (то есть „глобальной деревни") подобное отшельничество будет уже невозможным.
– один имеющий целью осветить происходящие в данный момент события и другой для бесконечного будущего пересмотра прошлого — служат друг для друга противоядиями. Архивная запись, формирующая благожелательную точку зрения, взгляд, так сказать, постфактум, удаленный во времени, является необходимым противовесом для опасной всеядности, которая порождается синхронной трансляцией. И если восприятие последней провоцирует непродуктивные сравнения и способствует конформизму, архивизация и последующее воспроизведение, напротив, ведут к беспристрастным и нонконформистским историческим установкам. С моей точки зрения, наиболее важным недостающим звеном в эволюции слушателя-потребителя-соучастника, равно как и наиболее убедительным аргументом в пользу стилистических смешений, предстает самая заруганная разновидность электронной музыки — фоновая музыка (backgroundsound). Этот сильно критикуемый и, по-моему, недопонятый феномен служит для современной музыки наиболее продуктивным способом передачи своих устремлений тому обществу, которое легко впитывает то, что принято называть „музычкой" (Muzak). Ведь внутри обтекаемых формулировок, из которых эта „музычка", на первый взгляд, состоит, ловко замаскирована своего рода энциклопедия — исчерпывающий каталог клише, типичных для постренессансной музыки. Более того, этот каталог порождает некую систему „перекрестных ссылок", разрешающую связывать воедино различные стилистические проявления с полным пренебрежением к хронологическим различиям. Десять минут подобной „музычки", прослушанной где-нибудь в ресторане, дадут вам все что угодно: и „цитаты" из Рахманинова, и отголоски фанфар Берлиоза, как бы невзначай появляющиеся из мутных созвучий а lа Дебюсси. Действительно, вся когда-либо написанная музыка способна превратиться в некий „питательный раствор", из которого слушатель теперь сможет создавать что-то новое и значительное (foregroundmusic)8.
Стилистическое пространство, которым ныне пользуется фоновая музыка, включает в себя гораздо большее разнообразие „идиоматических цитат", чем то, которое можно найти во всех идеологиях, исповедуемых так называемыми „серьезными" музыкантами. Вне сомнения, в рекламных клипах на телевидении или в ресторанах такая фоновая музыка не выходит за пределы импрессионистских клише. Но в голливудских триллерах категории „Б", напротив, можно обнаружить очень современные музыкальные образцы (например, музыка Леонарда Розенмана для фильма „Паутина", явно происходящая из поздней додекафонии Шёнберга). И характерно, что аудитория, которая ни за что не стала бы слушать подобную, вполне серьезную, музыку в концерте, спокойно воспринимает ее в качестве сопровождения.
Разумеется, такое восприятие сложных партитур достигается ценой их нейтрализации. Одна из аксиом, касающихся фоновой музыки, состоит в том, что ее успех находится в обратной пропорции к тому, насколько сознательно воспринимает ее слушатель. Фоновая музыка способна восприниматься в любой окружающей среде при условии минимального осознания слушателем ее собственного характера и воздействия. В самом деле, ее успех обеспечен только благодаря отказу от традиционных эстетических ценностей. Существует интересная связь между нейтральностью и ненавязчивостью звукового словаря такой музыки и тем фактом, что она распространяется, как известно, в основном посредством звукозаписи. В действительности, у звукозаписи есть еще два дополнительных аспекта. Поскольку, в отличие от концерта, она не связана с настроением „особого случая", но, напротив, имеет отношение к любым бытовым обстоятельствам, именно в фоновой музыке она получает возможность с легкостью использовать стилистические намеки и отсылки, вписывая в современные рамки идиомы более ранних эпох, помещая их в контекст, в котором они, выполняя подчиненную роль, обретают новую жизнь.
Фоновую музыку атакуют с разных сторон. С точки зрения европейцев, она является симптомом американской деградации, американцы же считают ее продуктом конформизма, свойственного современным мегаполисам. Действительно, она всерьез воспринимается лишь такими сообществами, которые не отягчены
7. Речь идет о противопоставлении музыки „заднего плана" (bacgroundmusic) и музыки „переднего плана" (foregroundmusic), причем парадокс в рассуждениях Гульда состоит в том, что последняя, более значительная, разновидность рождается на основе манипуляций с первой.
давней связью с западной музыкальной традицией. Фоновая музыка, конечно, подтверждает ту аргументацию, на которой основаны суждения противников новых музыкальных технологий. Тот факт, что она производится в студии, а ее музыкальная сущность представляет собой некий стилистический компот, поскольку является продуктом наложения друг на друга различных звуковых источников и других электронных ухищрений, мешает ей определиться в историческом смысле, тем более что люди, которые занимаются ее производством, остаются в большинстве случаев в тени анонимности. По этим причинам она становится соблазнительной мишенью для всех тех, кто осуждает автоматизацию за ее эстетическую аморальность и вообще страдает, так сказать, синдромом Ван Меегерена. Однако эта мишень, защищаемая сегодня скорее по коммерческим, чем по эстетическим соображениям, наделена надежным иммунитетом против подобных нападок. Те, кто видит в фоновой музыке лишь ужасное воплощение описанного еще Оруэллом тотального контроля, предполагают, что она способна завербовать всех, кто подвергается ее воздействию, под знамена ее бесчисленных клише. Но в этом-то и заключена суть дела! Поскольку она проникает в наш слух со всех сторон, осадок от всех этих штампов, присущих фоновой музыке, становится интуитивной составляющей нашего музыкального опыта. Поэтому любая музыка сможет по-настоящему привлечь наше внимание только при условии, что будет весьма незаурядной. Между тем слушатель, вооруженный этим своеобразным музыкальным словарем, оказывается способен к прямому ассоциативному переживанию всего накопленного после Ренессанса музыкального багажа, то есть к тому, чему его не в состоянии научить никакой, даже самый изобретательный, курс „музыкального восприятия".
По мере эволюции электронной музыки и все большего вовлечения слушателя в активные взаимоотношения с музыкальным феноменом происходит размывание тех освященных веками различий, которые образовали нынешнюю музыкальную иерархию и разделили композитора, исполнителя и слушателя. Не противоречит ли эта тенденция тому обстоятельству, что уже со времен Ренессанса разделение функций и специализация сделались уделом одних профессионалов, а средневековый статус музыканта — творца и интерпретатора музыки ради собственного удовольствия, просуществовав долгое время, был заменен нашей постренессансной оргией музыкальной усложненности? На мой взгляд, тут нет противоречия.
Описываемое нами участие в творческом процессе как профессиональной, так и дилетантской составляющей внешне напоминает предренессансный период, для которого оно было характерно. Но легкость проведения таких параллелей обманчива, равно как и вывод, что вся великая эпоха Ренессанса и постренессансного периода является гигантской исторической ошибкой и что нам следовало бы вернуться к средневековью. Было бы опасным упрощением допустить, что под влиянием электронных средств массовой информации мы могли бы вернуться к чему-то сходному с культурным единством проторенессанса. В высшей степени маловероятно, чтобы электронная технология вела нас в каком-то ином направлении, чем к возрастающей интенсивности и сложности, а тот факт, что откровенное участие слушателей в творческом процессе становится характерным для наших дней, не должен приводить к выводу о снижении потребности в узких специализациях.
Что, скорее всего, произойдет, так это возникновение новых возможностей для соучастия, а также рост числа участников, необходимых для такого рода исполнения. Из-за этой сложности, то есть из-за того, что в создание конечного продукта будет включено много различных уровней соучастия, индивидуалистские концепции, которые доселе определяли природу подлинности и авторства, станут менее значимыми. Эта ситуация, конечно, будет сопровождаться некоторым раздражением со стороны тех, кто недоволен последствиями, из нее проистекающими. В конце концов, чем заняты все эти батальоны пиарщиков, все эти ответственные за связи с прессой, если не тем, что стараются установить идентификацию артиста или продюсера в том обществе, где техническое репродуцирование произведений искусства всеобъемлюще и где идентичность, рассматриваемая как информация об авторе, значит все меньше и меньше?
Наиболее многообещающим в этом размывании фактора идентификации в творческом процессе является то, что оно создаст климат, в котором биографические данные и хронологические уточнения не будут более служить краеугольным камнем эстетического суждения об искусстве, поскольку искусство будет плодом коллективного (environmental) творчества. В конце концов весь вопрос об индивидуальности в творческом процессе, то есть о том, как индивидуальное сознание порождает творческий акт, абсорбируется им и преобразуется им же, будет подвергнут радикальному пересмотру.
Я полагаю, что раз музыка составляет такую важную часть нашей жизненной среды, то, в конечном счете, она будет играть столь же непосредственную, утилитарную и домашнюю роль, какую играет язык в нашем повседневном общении. Для того, чтобы дело обстояло именно так, то есть чтобы музыка стала эквивалентом повседневного языка, необходимо, чтобы стили, привычки, маньеризмы, трюки, наиболее часто встречающиеся статистические случайности — одним словом, все клише, которые ей свойственны, стали близкими и понятными каждому. Массовое принятие всего набора штампов музыкального словаря, разумеется, не означает, что появится риск перенасыщенности из-за их тривиальности. Ведь не ценим же мы шедевры литературы меньше из-за того, что, подобно всем обывателям, говорим на том же языке, на котором они написаны. Общеизвестно, что значительная часть наших каждодневных разговоров — это скучные банальности, связанные с общепринятой вежливостью, обязательные разговоры о погоде и т. п. Однако это нисколько не притупляет наше восприятие потенциальных чудес языка, на котором мы говорим. Наоборот, это лишь обостряет его. Повседневный язык как раз и формирует тот „задний план", на фоне которого созданное воображением великих писателей выступает особенно рельефно.
Я убежден, что в век электроники музыка действительно станет частью нашей жизни и глубоко преобразует ее, перестав быть лишь ее украшением. Если такие изменения окажутся достаточно глубокими, может случиться, что в итоге мы будем вынуждены принять новую терминологию, с помощью которой станем выражать наши мысли об искусстве. Мне кажется, что для описания ситуации, когда искусство столь сильно внедрено в жизнь, может оказаться неприемлемым сам термин „искусство", поскольку, при всех достоинствах, он перегружен неясными и устарелыми коннотациями.
В лучшем из возможных миров искусство сделается лишним. Для его укрепляющей и утешающей терапии там уже не найдется пациентов. Профессиональная специализация будет считаться проявлением высокомерия, а ее широкое применение — оскорбительным. Слушатель станет художником, а сама жизнь — искусством.
В конечном счете музыка будет
играть столь же утилитарную
и домашнюю роль, какую играет язык
в нашем повседневном общении
Перевод А. Хитрука при участии В. Бронгулеева
Последний раз редактировалось Nataly; 26.10.2008 в 13:23.
" Вещи бывают великими и малыми не токмо по воле судьбы и обстоятельств, но также по понятиям каждого". Козьма Прутков.



- Регистрация
- 16.04.2006
- Адрес
- Москва
- Сообщений
- 576
Ответ: Глен Гульд
Потрясающе верное предвидение. Вывод вроде бы совершенно в духе Оскара Уальда - почти перифраза из уальдовского эссе "Критик как художник". Интересно, мог ли предположить Гульд, что его якобы невольное иронизирование и слегка парадоксальный гуманизм "элитиста"( искусство станет лишним...а сама жизнь станет искусством, - т.е. обессмыслится, судя по тезису в духе Уальда) воплотится в обычной "правде жизни"?Я убежден, что в век электроники музыка действительно станет частью нашей жизни и глубоко преобразует ее, перестав быть лишь ее украшением. Если такие изменения окажутся достаточно глубокими, может случиться, что в итоге мы будем вынуждены принять новую терминологию, с помощью которой станем выражать наши мысли об искусстве. Мне кажется, что для описания ситуации, когда искусство столь сильно внедрено в жизнь, может оказаться неприемлемым сам термин „искусство", поскольку, при всех достоинствах, он перегружен неясными и устарелыми коннотациями.
В лучшем из возможных миров искусство сделается лишним. Для его укрепляющей и утешающей терапии там уже не найдется пациентов. Профессиональная специализация будет считаться проявлением высокомерия, а ее широкое применение — оскорбительным. Слушатель станет художником, а сама жизнь — искусством.
В конечном счете музыка будет
играть столь же утилитарную
и домашнюю роль, какую играет язык
в нашем повседневном общении
Моему деду довелось побывать на концерте Гульда в Канаде, в начале 60х. Этот концерт, по словам деда, длился минут тридцать и был прерван как раз на "Хроматической фантазии" И.С. Баха. Гульду не понравился какой-то слушатель, сидящий близко к сцене, где-то в первых рядах. Перед исполнением Фантазии Гульд обратился к раздражавшему его слушателю с просьбой, чтобы тот перестал на него смотреть. Едва начав играть, Гульд прерывает исполнение, и требует, чтобы тот слушатель покинул зал. Слушатель, естественно, не желает этого делать. Тогда Гульд встает и уходит. Все, концерт окончен. Публика была в шоке.
Я думаю, Гульд был кататоником - человеком, особенно чувствительным к "вибрациям" вокруг него, поэтому, так сказать, студийный путь оказался для него естественным выбором, - в статьях Гульд также играючи глубок и аналитичен, как и в своих порой авантюрных, но всегда интересных интерпретациях. Кстати, сонату Дютийе слушал у многих - но Гульд здесь, по моему скромному мнению, вне конкуренции.
feel no collar
Ответ: Глен Гульд
Повезло Вашему деду, уважаемый Григ! Хотя и тридцать минут, но «live»! В Москве таких счастливчиков осталось уже мало.
Вы себе не представляете, как глубоко Вы правы, говоря, что «Гульд был кататоником - человеком, особенно чувствительным к "вибрациям" вокруг него, поэтому, так сказать, студийный путь оказался для него естественным выбором».
Вот цитата из книги Кевина Баззаны "Wondrous Strange. The life and art of Glenn Gould", где автор пишет именно об этом:
«Тем не менее, глубина дискомфорта Гульда слишком необычна, чтобы только ею объяснить происхождение некоторых его сценических странностей: такое впечатление, что именно они позволяют ему так глубоко погрузиться в музыку и полностью абстрагироваться от публики. Большинство критиков отмечают, что Гульд редко или, можно сказать, никогда, не смотрит на публику, играя, даже в продолжение оркестровых пассажей. И когда он осмеливается бросить взгляд в зал, создаётся впечатление, что он пугается, обнаружив там публику. До концерта он не должен видеть никого за кулисами (это требование фигурирует в его контрактах) и чувствует себя напряженным при мысли подниматься на сцену. Кажется, что ему хотелось бы, чтобы публики не было вовсе. Он просит своих родственников и друзей не присутствовать на его концертах. Чем более тесные связи он поддерживает с кем-то, тем меньше он чувствует себя в своей тарелке, если знает, что этот кто-то находится в зале (несколько привилегированных особ все-таки имеют право слушать его в кулисах). Он настаивает, чтобы Верна Сэндеркок, секретарь Вальтера Хомбургера (менеджера Гульда – N.)c 1958 по 1961 год, обязательно покинула город (и он платит ей за это) перед некоторыми из его концертов. Её кресло – единственное пустующее кресло в зале на концерте во время Стратфордского фестиваля. Он запрещает ей даже слушать радиотрансляцию одного из своих концертов. Однажды она ему посылает такую телеграмму: « Я, Верна Сэндеркок из города Торонто, клянусь настоящим в том, что никогда больше не буду присутствовать в публике или слушать по радио какой бы то ни было концерт Глена (sic) Гульда без его специального позволения». Подписано: «Сердечно преданная Вам Колдунья». Согласно Гульду, публика противодействует музыке. Однажды, дискутируя со своими товарищами в консерватории, он заявляет: «Вы ничего не должны вашей публике. » Скорее, концертант обязан композитору, музыке, самому себе. Он добавит в интервью, данном в 1980 году: « Со всей честностью, я скажу: не припомню, чтобы концерт был превосходным, потому что в зале имелись зрители». Ну, и зачем тогда выступать на публике?»
" Вещи бывают великими и малыми не токмо по воле судьбы и обстоятельств, но также по понятиям каждого". Козьма Прутков.
Ответ: Глен Гульд
Спасибо за тексты! К сожалению, при всей силе предвидения Гульд не мог себе представить все "ужасы" Интернета, который может обеспечить беспрепятственное распространение фальшивок "под Гульда", ежели кто-то решит таким образом позабавиться.
Ответ: Глен Гульд
[[/QUOTE]quote=Nata_SPb;708163]Спасибо за тексты! К сожалению, при всей силе предвидения Гульд не мог себе представить все "ужасы" Интернета, который может обеспечить беспрепятственное распространение фальшивок "под Гульда", ежели кто-то решит таким образом позабавиться.
Я всё же надеюсь, что этот кто-то поставит перед собой невыполнимую задачу - работать под Гульда. Конечно, техника развивается семимильными шагами, но всё же есть два пианиста, услышав звук которых, почти невозможно ошибиться - Гульд и Рихтер.
" Вещи бывают великими и малыми не токмо по воле судьбы и обстоятельств, но также по понятиям каждого". Козьма Прутков.
Похожие темы
-
Нужен ли Вам Глен Гульд?
от mitka в разделе Исполнители-солистыОтветов: 16Последнее сообщение: 03.09.2012, 01:27 -
Глен Гульд
от <Stella> в разделе Аудио- и видеозаписиОтветов: 39Последнее сообщение: 14.03.2009, 18:46 -
Фестиваль Глен Гульд: 50 лет спустя
от Jethro Tull в разделе События: анонсы и обсужденияОтветов: 3Последнее сообщение: 27.11.2007, 11:07 -
BWV 825..830 — Глен Гульд
от SergeCpp в разделе Аудио- и видеозаписиОтветов: 41Последнее сообщение: 13.03.2007, 15:59 -
Глен Гульд.
от Ната в разделе Аудио- и видеозаписиОтветов: 16Последнее сообщение: 17.03.2003, 01:29
Социальные закладки