Гленн Гульд - II
08.07.2013 в 22:40 (2191 Просмотров)
ГЛЕН ГУЛЬД БЕСЕДУЕТ С ТИМОМ ПЭЙДЖЕМ
тим пэйдж: Глен, вот уже почти семнадцать лет, как вы расстались с концертной эстрадой. Не собираюсь спрашивать, почему вы сделали это и вернетесь ли когда-нибудь: на оба эти вопроса вы уже отвечали в ряде случаев и достаточно убедительно. Но, покидая сцену, вы безоговорочно заявили, что публичный концерт стал историческим анахронизмом и как таковой умер, и что будущее музыки принадлежит звукозаписи. Однако после 1964 года мы наблюдаем огромный рост интереса к публичным концертам (успех таких начинаний, как ежегодный фестиваль Моцарта в Нью-Йорке служит тому примером), в то время как звукозаписывающая индустрия испытывает серьезные трудности. Можете вы что-то сказать по этому поводу?
ГЛЕН ГУЛЬД: Да, но я, кажется, подстраховался, утверждая, что концерт исчезнет к 2000 году, не так ли? В нашем распоряжении еще девятнадцать лет, а к тому времени я буду слишком стар, чтобы давать интервью [смеется] и уже не буду отвечать за ошибочный прогноз! Что же до трудностей индустрии звукозаписи, то я остаюсь оптимистом. Я подозреваю, что это временное явление; у звукозаписи нет никаких трудностей в тех странах, где классическая музыка играет важную роль — в Германии, например. Эти трудности в значительной степени именно североамериканские. Ситуация развивалась очень постепенно на протяжении многих лет, и в любой момент может пойти обратный процесс. Ну, а если этого не произойдет, значит, американцы не слишком любят классическую музыку.
С другой стороны, не похоже, чтобы публичный концерт исчезал так быстро, как я надеялся... к счастью для человечества. Однако он изменился. Я не посещал концертов с 1967 года, когда, поддавшись на уговоры, пошел слушать одного знакомого. Но у меня такое впечатление, что многие современные концерты похожи на те шоу, которые Ганс фон Бюлов сто лет назад устраивал в Торонто, играя «Аппассионату» тотчас вслед за выступлением дрессированных лошадей!
тп: Что-то вроде современного варьете?
ГГ: Именно. Происходит возврат к типу «концерта с лошадьми», в котором сочетается немного того, немного сего, а потом немного чего-нибудь еще; все это, безусловно, очень мило. Двадцать лет назад камерные концерты со случайной программой были крайне редки. Струнный квартет играл Бетховена или что-то еще, но не было мешанины взаимозаменяемых блоков, как сейчас. Все изменилось; не знаю, может быть, это свидетельство пресыщенности — тот факт, что сольное исполнение не может более поддерживать внимание аудитории весь вечер, — а может быть, это просто более образное восприятие, более богатое воображение, — или даже полный возврат к музыкальному мышлению 1880-х годов. Мне не ясно, в чем тут дело.
тп: Я знаю, что вы вообще относитесь к концертам с недоверием. Однажды в интервью New York Times вы заявили, что публичный концерт «аморален», поскольку «человек не должен подглядывать за тем, как его собрат подвергается испытанию, которое, в сущности, совершенно не нужно».
ГГ: Да, признаюсь, у меня всегда были мрачные подозрения относительно мотивов, которыми руководствуются посетители концертов, спектаклей и тому подобного. Не хочу быть несправедливым; в прошлом я делал слишком широкие обобщения, считая каждого присутствующего на концерте в лучшем случае «вуайёром», а в худшем к тому же и садистом. Я уверен, что это не совсем справедливо: возможно, есть люди, предпочитающие акустику Эвери-Фишер-холла (зал в нью-йоркском Линкольн-центре на 2738 мест) акустике своей гостиной. Так что я не хочу быть слишком строгим. Но я уверен, что в целом вся эта деятельность, требующая от человека испытаний, в которых нет никакой реальной необходимости, дурна, бессмысленна и жестока.
Боюсь, что идея «покорения Эвереста» совершенно не покоряет меня — такая вот игра слов. Нет никакого смысла делать что-нибудь очень трудное только для того, чтобы доказать, что это возможно. Зачем залезать на горы или скатываться вниз на лыжах, выпрыгивать из аэроплана или устраивать мотогонки, если для этого нет явной необходимости?
Видите ли, публичный концерт уже отодвинут на второй план, заменен. Не хочу утомлять вас доводами, на основании которых я считаю, что технология вытеснила концерт, — я перечислял их много раз и не хочу повторяться. Но есть одна причина, которая, как мне кажется, проясняет этот вопрос: технические возможности позволяют создать атмосферу анонимности и предоставить художнику время и возможности для подготовки наилучшей (в его понимании) концепции произведения и для совершенного воплощения этой концепции, чему не будут мешать такие мелочи, как нервозность и фальшивые ноты. Техника дает возможность избежать этой ужасной, унизительной и разрушительной для человека неопределенности, которую содержит в себе публичный концерт; она исключает некоторые конкретные личностные качества исполнителя из музыкального опыта. Предстоит ли исполнителю в данном конкретном случае покорить музыкальный Эверест, уже не имеет значения. Именно поэтому здесь возникает понятие «безнравственности». Эта проблема — взаимодействие эстетики с теологией — действительно сложна, но я думаю, что располагать возможностями технологии и не использовать их для создания созерцательно-медитативной атмосферы — это и есть безнравственность.
тп: Когда я сказал, что индустрия звукозаписи переживает трудные времена, я, может быть, слишком много думал об экономической стороне дела, — в чисто художественном отношении все обстоит прекрасно. Недавно появились записи малоизвестной доселе музыки — ранние симфонии Гайдна, оперы Шуберта, почти забытые кантаты Баха; долгое время они не звучали. И было записано множество новых произведений. Давайте поговорим о вашем репертуаре. Ведь вы записали довольно много классики — Баха, Бетховена, Моцарта и т. д., но некоторых знаменитых фортепианных композиторов избегали. Не думаете ли вы, например, записать пластинку Шопена?
ГГ: Нет. Я думаю, он не слишком хороший композитор. В молодости я играл ор. 58 [Соната № 3 си минор] просто, чтобы проверить свои ощущения. Мне не понравилось, и с тех пор я не утруждаю себя Шопеном.
Я всегда чувствовал, что основная часть фортепианного репертуара - это колоссальная трата времени. Вся первая половина XIX столетия, исключая, до некоторой степени, Бетховена, — в сущности, сплошной провал, если говорить о сольной инструментальной музыке. Это относится к Шопену, Листу, Шуману; я испытываю искушение не называть в этом ряду Мендельсона, поскольку питаю огромное пристрастие к его хоровой и камерной музыке, но все-таки большинство его фортепианных сочинений никуда не годится. Видите ли, я думаю, что никто из ранних романтиков не знал, как писать для фортепиано. Да, конечно, они умели использовать педаль и создавать драматические эффекты, расшвыривая звуки туда и сюда, но во всем этом очень мало истинной композиции. Музыка этой эпохи полна пустых театральных жестов, показных чувств, она предельно обмирщена, гедонистична, — все это вызывает у меня просто отвращение.
Другая проблема мне видится в том, что Шопен, Шуман и иже с ними пребывали в иллюзии, что фортепиано — инструмент гомофонный. Я считаю, что это не так; я рассматриваю его как полифонический инструмент и полагаю, что он становится интересен именно тогда, когда вертикаль и горизонталь имеют равные права и тесно связаны. Но в музыке первой половины XIX века мы этого, по большей части, не находим.
В эпохе позднего романтизма заключена огромная трагедия, ибо композиторы этого времени — Вагнер, Рихард Штраус, Малер, может быть, то есть композиторы, которые умели писать, невероятно тесно сплетая гармонические и мелодические элементы, — фактически полностью отказались от фортепиано. Вагнер в молодости написал сонату, но на ее фоне Вебер выглядит как один из величайших мастеров всех времен. Я подозреваю, что у Вагнера не было истинного понимания фортепиано: ведь аккомпанемент к Wesendonk Lieder (вокальный цикл Вагнера на стихи Матильды Везендонк) прекрасный в оркестровом переложении, совершенно не звучит на фортепиано. Несколько лет назад я переложил и записал кое-что из его симфонической музыки. Я сделал это из чистой любви: мне просто хотелось иметь возможность играть Вагнера.
С другой стороны, я только что записывал ранние фортепианные пьесы Рихарда Штрауса — ор. 3 и ор. 5, пьесы, сочиненные им в шестнадцать лет, и каждая из них — маленькое чудо: отточенность и совершенство, совсем как у юного Мендельсона. Кроме Мендельсона, ни один шестнадцатилетний композитор никогда не писал с таким мастерством и уверенностью, — я не забыл Моцарта. Штраус мог писать для фортепиано превосходно — взять его Бурлеску, «Мещанина во дворянстве» и особенно поздние песни, например, «Песни Офелии», которые я записал с Элизабет Шварцкопф. В его фортепианной музыке нет ничего показного, преувеличенного, никакой фальшивой виртуозности. Но он не склонен был много заниматься этим жанром.
Такая брешь в фортепианном репертуаре — огромная потеря. В это время царил оркестр, а фортепиано отводилась роль «концертмейстера», оркестра для бедных, инструмента для черновых набросков.
тп: Единственная фортепианная пьеса Штрауса, которая приходит мне на ум, это та маленькая Traumerei [«Грезы»], которую обычно включали в сборники «Музыкальные шедевры для фортепиано» издательства вроде Теодора Прессера, столь популярные в конце XIX века.
ГГ: Готов спорить, что она из ор. 9, который я еще не играл. Я сыграл ор. 3, состоящий из изумительных миниатюр в стиле интермеццо. Ни одна из них не имеет названия, но все пьесы из op. 9 — имеют. Они в целом слабее, чем ор. 3.
тп: Я воспринимаю Штрауса нетрадиционно. Хотя обычно его считают поздним романтиком, мне больше всего нравятся его пьесы, сочиненные в старости, в последний период. Мне нравится спокойная, ностальгическая и в высшей степени строгая чистота таких произведений, как «Дафна», «Каприччио» и «Метаморфозы».
ГГ: Знаете ли вы такого писателя — Джонатан Котт? Он мой друг и очень интересный человек. Мы с ним никогда не встречались; наше общение... исключительно телефонное. Джонатан — преданный, фанатичный поклонник Штрауса, самого восторженного свойства, и о произведениях вроде «Метаморфоз», «Каприччио» и Концерта для гобоя он говорит с таким же благоговением и энтузиазмом, как и вы.
Любопытно, что когда я в прошлом году делал документальную передачу про Штрауса, я столкнулся с пылкой поддержкой его поздних пьес со стороны многих молодых людей, с которыми беседовал... Это как раз Джонатан Котт или, например, композитор Стэнли Силверман. У Силвермана имеются серьезные сомнения относительно Штрауса как оперного композитора, но опять же, его поздние произведения он любит. Зрелые мужи, вроде Нормана дель Мара, написавшего трехтомное исследование о Штраусе, не так высоко оценивают поздние сочинения; но молодые люди, вроде Джонатана, впадают в экстаз. Поразительно — реакция разных поколений прямо противоположна той, которую можно было бы ожидать.
тп: Все-таки в среднем периоде у Штрауса чувствуется некий упадок.
ГГ: О, без сомнения. Я никогда не мог серьезно относиться к таким произведениям, как «Ариадна», да и «Кавалер розы» мне на самом деле не нравится. Но даже в сочинениях вроде «Альпийской симфонии», — она ведь всегда подвергалась критике, — даже в ней есть моменты (при том, что кода продолжается бесконечно, и он как будто не знает, как избавиться от этого органного пункта в конце [смеется]), — но даже там есть моменты - замечательные взлеты, которые сделают честь лучшим из его ранних симфонических поэм. В симфонии нет такого структурного единства, как в «Тиле Уленшпигеле», но зато она серьезна по замыслу, чего не было в ранние годы. Ну и, конечно, такие произведения, как «Каприччио»! Я не очень хорошо знаю «Дафну», но теперь, после того как вы ее упомянули, обязательно познакомлюсь с ней.
тп: Она великолепна. Но оперу Friedenstag («Мирный день») вы можете смело пропустить.
ГГ: Да, у меня есть партитура этого его создания [смеется]. Знаете, Штраус был мыслителем-теоретиком в гораздо большей степени, чем его таковым считают, и единственным композитором-романтиком после Мендельсона, который никогда не нарушал целостность того, что можно назвать логическим басом в структуре голосоведения. (Некоторые в этом отношении отдавали первенство Брамсу, но он периодически все-таки допускает промахи, а все остальное время чертовски уверен в своей непогрешимости). «Метаморфозы» — моя любимая вещь Штрауса, потому что в ней он, наконец, полностью овладел абстрактной, теоретической сущностью своего дара. В каком- то смысле это штраусовское «Искусство фуги». Это, если хотите, бесполое произведение, у него нет рода. Оно с равным успехом могло быть предназначено для органа или для человеческого голоса, а не только для двадцати трех солирующих струнных, для которых было написано. Но я уклонился от темы, я ведь хотел сказать: какая жалость, что Штраус написал так мало для фортепиано. Однако должен вам сообщить, что я не собираюсь восполнять этот дефицит, перекладывая для рояля «Метаморфозы», потому что у меня слишком мало пальцев!
тп: Сибелиус тоже считается поздним романтиком, но если исключить две-три ранних симфонии, немного найдется более строгих и классических композиторов. Вы записали кое-что из его фортепианных сочинений — это совершенно неизвестные вещи.
ГГ: Да, если считать все мелкие пьесы внутри каждого опуса - вроде «Грез» или «К ели» [смеется] и тому подобного, — Сибелиус написал что-то около ста семнадцати пьес для фортепиано. Большинство из них совершенно незначительны, но три сонатины, запись которых я сделал, меня очаровали. В них та же спартанская лаконичность, граничащая со скупостью, что и в его симфониях, но по стилю это почти неоклассика. Весьма необычно, что хотя эти сонатины предшествуют Первой мировой войне, они словно предсказывают дух послевоенного времени. Но, конечно, это не шедевры; да и все фортепианные произведения Сибелиуса таковы. Его больше всего интересовал оркестр. Что мне нравится, так это то, что, когда он писал для фортепиано, то не пытался использовать его как заменитель оркестра. Это всегда произведения именно для фортепиано.
тп: Понятно, почему северная музыка Сибелиуса много говорит вам — ведь ваше пристрастие к северу хорошо известно. Вы сделали документальную радиопостановку «Идея Севера», и я помню, что однажды высказались в том смысле, что трудно уехать на север и не стать философом.
ГГ: Если быть точным, я сказал, что очень многие из тех, кого я встречал и кто действительно проникся духом севера, становились в конце концов философами, пусть и не очень последовательными. Среди этих людей были правительственные чиновники, профессора университета и т. д. — люди, которые находились под сильным влиянием унифицирующей атмосферы. Никто из них не родился на севере; все они по той или иной причине выбрали его как место для жизни. Каков бы ни был мотив их переезда на север, — он был разным для всех, — каждый из них пережил что-то особенное, что совершенно изменило его жизнь.
Вначале многие из них противились переменам; они поддерживали старые связи, общались с друзьями, беспокоились о своей подписке на The New Yorker и т. п. Но вскоре наступал такой момент, когда они говорили себе: «Нет, я ехал сюда совершенно не за этим».
В общем, я нашел, что личности, которые были способны продержаться достаточно долго и отрешиться от чувства любопытства, снедающего их собратьев, и от забот о том, что подумают другие об их поступке, развивались необычным путем и претерпели полную метаморфозу.
Но мне кажется, что такое может быть с каждым, кто выберет жизнь в изоляции — даже в сердце Манхэттена. Я думаю, что фактор географической широты здесь вообще не важен. Я выбрал слово «север» как удобную метафору. Возможно, север иногда помогает людям вырваться из их обстановки, что иначе им сделать трудно; возможно их вдохновляет созерцание цветущей тундры в течение двух июльских недель, но не думаю, что именно север делает этих людей философами, — если они действительно становятся ими. Нет, это то чувство, с которым говорят: «Мне все равно, что мои сослуживцы из университета в Гдетотамске или в департаменте внешних сношений думают про такое уединение — ведь сделать это собираюсь я, и открыть что-то для себя хочу я!»
тп: Процесс очищения.
ГГ: Да. Такой процесс может произойти, даже если человек запрется у себя в чулане... хотя выглядеть это может гораздо менее привлекательно.
тп: То есть в сущности вы имеете в виду абстрактную «идею» севера.
ГГ: Именно.
тп: В ваших радиопостановках вы часто используете прием, когда одновременно звучат голоса трех и более персонажей, что затрудняет восприятие конкретных фраз или мыслей. Вы называете это «контрапунктическим радио».
ГГ: Да. Я в самом деле не думаю, что в радиопередаче каждое слово должно быть обязательно слышно. Достаточно выделять ключевые слова во фразах... противосложения, если можно так выразиться, — чтобы аудитория знала, что этот голос продолжается, но могла бы сосредоточиться на ведущем голосе или голосах, воспринимая остальные как нечто вроде basso continue.
Мы воспитаны на давней и замечательной традиции радио, но это традиция линейного радио. Вначале говорит один человек, затем другой, иногда они перебивают друг друга всякими «и» или «но». Двое никогда не говорят одновременно - в этом нет смысла. Я вырос именно на такой традиции и обожал созданные в ней постановки. И все же я чувствовал, что в звучащем слове есть некая музыкальная составляющая, которая полностью игнорировалась.
Я придумал выражение «контрапунктическое радио» в ответ на определенные критические оценки. Когда в 1967 году появилась «Идея Севера», в моде был термин «алеаторика», и некоторые критики тут же определили мою постановку этим словом. Ничто не могло быть дальше от истины, и чтобы избавиться от этого ярлыка, я стал говорить о «полифоническом радио», подразумевая строго организованный стиль, — не обязательно всегда приводящий к фуге, но такой, в котором каждый голос ведет свою собственную чудесную жизнь и лишь придерживается некоторых требований гармонической дисциплины. Я уделял большое внимание тому, как сочетаются голоса, как сталкивается их смысл, их реальное звучание.
Сейчас я обдумываю идею, за которую не собираюсь браться вплотную еще, наверное, год, — я хочу сделать радиоаналог мотета для 64 голосов Тэллиса (Тэллис Томас (1505-1585) — английский композитор) [смеется] — но я не хочу ничего больше говорить об этом проекте, чтобы не сглазить!
тп: В таком же духе вы работали и на телевидении.
ГГ: Да, я написал телевизионный сценарий о фуге — часть цикла из пяти передач о Бахе для немецкой компании. Это была трудная работа, потому что существовало жесткое требование — сорок минут музыки и только двадцать минут текста. Пытаться рассказать что-нибудь существенное о природе фуги за двадцать минут — совершенно безнадежное дело.
В этом телевизионном фильме тоже нет никакой алеаторики. Например, между мной и режиссером происходит дискуссия, которая кажется спонтанной. На самом деле это результат нескольких месяцев тяжелого труда, тщательно продуманного сценария и репетиций.
тп: Вернемся к вашим фортепианным записям. Мне бы хотелось обсудить ваше часто цитируемое утверждение, что единственным оправданием для записи может служить ее непохожесть на другие.
ГГ: Это так, но я всегда подразумевал обязательное добавление, что если в этой непохожести не заключено ничего ценного в музыкальном отношении, то лучше вообще не записывать произведение.
Я в этом смысле тоже не безгрешен, поскольку некоторые произведения записывал просто для полноты цикла, не имея относительно них никакой определенной концепции.
тп: Не относятся ли к их числу какие-то вещи Моцарта? Ваше исполнение некоторых его сонат шокировало меня как, быть может, самая большая неудача среди ваших записей.
ГГ: Да, две-три последние сонаты Моцарта. Ранние его сочинения я люблю, средние — тоже, но поздние не люблю; я нахожу, что они несносны, перегружены псевдо-театральными образами, и могу определенно сказать, что записывал произведения вроде си-бемоль-мажорной сонаты KV 570 без всякого внутреннего убеждения. Было бы честным пропустить такие сонаты, но цикл должен был быть полным.
тп: От многих сочинений Бетховена вы тоже не в большом восторге.
ГГ: У меня двойственное ощущение от Бетховена. Я не в состоянии найти никакого убедительного объяснения тому, что такие знаменитые произведения, как Пятая симфония, Скрипичный концерт, «Аврора», Emperor завоевали такую популярность и сохраняют ее по сей день. Почти все качества, по которым можно узнать великую музыку — гармоническое и ритмическое разнообразие, изобретательность в полифонии — отсутствуют в этих произведениях. В своем среднем периоде, когда они были созданы, Бетховен являет нам яркий исторический пример композиторского самолюбования, пример творца, абсолютно уверенного в том, что все, что он делает, — оправдано, потому что это делает именно он! Я не знаю другого способа объяснить, почему его темы этого периода полны пустыми, банальными, воинственными жестами. Поздние годы — другое дело: из симфоний больше всего я люблю Восьмую, а среди его сонат — первую часть ор.101. «Большая фуга» — не только величайшее среди всех сочинений Бетховена, но и одна из самых потрясающих пьес во всей мировой музыке. Но даже последние его сочинения удивительно противоречивы — мне, например, кажется, что все остальные части ор. 101 не идут ни в какое сравнение с замечательной первой частью, кроме еще этой цитаты непосредственно перед финалом.
Вообще, я бы сказал, что наиболее совершенные бетховенские работы принадлежат его раннему периоду, до того как он стал терять слух, — надо признать, это повлияло на его позднее творчество, — до того, как его «я» подавило все остальное. Почти все из ранних фортепианных произведений безукоризненно сбалансированы — сверху донизу, от регистра к регистру. В этих работах бетховенская изобретательность и фантазия, его ощущение структуры, тематической связности, гармонического развития и полифонической дисциплины были чудесным образом объединены и уравновешены. Это можно сказать о сонатах ор. 26 и 8 и о вариациях, вроде восхитительного ор. 34. В этих произведениях такое чувство покоя, такая пасторальная лучистость, каждый элемент так тщательно разработан, как если бы он предназначался для струнного квартета. Вас удивит то, что я собираюсь сейчac сказать, — музыканты, может быть, имеют более изысканный вкус, - но я думаю, что один из величайших шедевров Бетховена — «Лунная» соната.
Но должен вам сказать, что даже имея в виду его ранние годы, мы не вполне сходимся с господином Бетховеном в том, что считать хорошей музыкой. Примерно в 1801 году он написал письмо, в котором утверждал, что его лучшая фортепианная соната (из сочиненных до того времени) — это ор. 22. Притом, что я люблю ранние сонаты, — а я действительно их люблю, — в этом выводке есть один порченый птенец, и это именно ор. 22.
тп: Как вы думаете, не настало ли время для возвращения эпической формы? Кажется, многие артисты полагают, что в следующем десятилетии это произойдет.
ГГ: Я стараюсь не думать в таких общих формулировках о художественных и музыкальных тенденциях. Если бы я сказал: «Да, настало время возврата эпики», это означало бы, что когда-то в прошлом было время, неподходящее для эпических форм. Не думаю, что можно утверждать подобное.
Давайте посмотрим на 1913 год, или нет, лучше на 1912-й. Шёнберг писал «Лунного Пьеро», Веберн работал над короткими пьесами, тотчас последовавшими за его миниатюрами для струнного квартета, а Берг сочинял Altenberg Lieder (вокальный цикл на тексты к открыткам австрийского поэта и художника Петера Альтенберга (1912). Если бы все на этом закончилось, то историки сказали бы: «Эпоха эпического прошла; мы вступили в эру фрагментарности и отказа от самой идеи долгого дыхания в музыке». Я просто не могу поверить, что это был бы адекватный итог 1912 года, даже притом, что многие историки музыки именно так описывали главные тенденции того времени. Ведь именно тогда Сибелиус работал над первыми набросками Пятой симфонии, которая гораздо ближе к эпичности, чем к фрагментарности. Думаю, что вполне достаточно указать на полную внутреннюю абсурдность таких обобщений.
Весьма огорчительно видеть, как художники, подобно леммингам, впадают в крайности — ну, вы знаете: в этом году нужен антигерой, в следующем году снова появится герой. К таким вещам нельзя относиться всерьез, от них надо быть независимым.
тп: Продолжая эту тему, — какие, по вашему мнению, важные проблемы стоят перед композиторами в 1980 году?
ГГ: Ну... даже не знаю. Меня не устраивает такое положение, когда какое-нибудь направление, обусловленное духом времени, требует, чтобы одна и та же конкретная мотивация была действенна сразу для нескольких или многих индивидуумов. Я бы хотел видеть мир, в котором никому нет дела до того, что делает другой, в котором групповой синдром типа «Раз ты держишь до-мажорный аккорд тридцать минут, то я продержу его тридцать одну» полностью исчез бы. Это ведь не только современная проблема — двадцать лет назад она просто проявляла себя иным образом.
Поэтому я не стремлюсь ничего никому навязывать. Я не могу сказать: «Я хотел бы видеть восстановление тональной системы во всем ее первоначальном блеске», или: «Я хотел бы возвращения чистого сериализма Бэббитта образца 1959 года». Чего бы я действительно хотел, так это того, чтобы никакого давления и поляризации, порожденных этими системами среди своих последователей, просто не существовало.
Я думаю, что быть увлеченным нью-йоркской музыкальной ситуацией почти невозможно, если только вы не живете там и не являетесь в определенном смысле ее частью. На меня находит тоска, когда я слышу, что такие соревновательно-подражательные подходы управляют творчеством. Не могу представить себе ничего менее важного.
В последнем контрапункте из «Искусства фуги» меня больше всего поражает, что Бах писал эту музыку наперекор всем тенденциям своего времени. Он отказался от модуляционных приемов, которые сам же успешно использовал шестью или семью годами ранее в «Гольдберг-вариациях» и во втором томе «Хорошо темперированного клавира», и стал писать в более прозрачной и в тональном отношении менее определенной манере позднего Ренессанса и раннего барокко. Он словно сказал всем: «Теперь мне все равно, больше у меня нет Итальянских концертов; вот это для меня теперь важно!»
тп: Последний вопрос, Глен. Если бы магазин пластинок отправился в космос и наша музыка попала бы к инопланетянам, не знающим ничего об обстоятельствах ее написания, о том, какой смысл мы вкладываем в ту или иную пьесу, о репутации композитора, — что пришлось бы по сердцу этим неземным жителям? Какие произведения вошли бы в их «первую десятку» в такой ситуации, когда все произведения оторваны от своего контекста?
ГГ: [смеется] Опять-таки, я не знаю, что ответить на это. Но все же скажу, что композитор, который не войдет туда — кроме последних сочинений и нескольких ранних, — это Бетховен. Это единственный композитор, чья репутация полностью основана на молве. «Большая фуга» вошла бы, ранние фортепианные сонаты — да; быть может, квартеты ор. 18, но думаю, что для Пятой симфонии в космосе места не найдется. Ни в коем случае.
- Категории
- Без категории
Комментарии
Трекбэков
Всего трекбэков 0
Ссылка трекбэка:












Отправить другу ссылку на эту запись
