- Но позвольте! Это же бессмыслица! Какая может быть у
произведения объективная ценность?
- Почему бы и нет?- Повторил он.
- Да хотя бы потому... Это же, простите, банальность!
Мне, например, нравится, а вас от каждого слова тошнит.
Сегодня это гремит на весь мир, а завтра все забыли...
- Все это, Феликс Александрович, верно, но какое это
имеет отношение к объективной ценности?
- А такое это имеет отношение к объективной ценности,-
сказал я, горячась,- что объективно ценное произведение
должно быть и для вас ценно, и для меня ценно, и вчера было
ценно, и завтра будет ценно, а этого не бывает, этого не
может быть!
Однако он возразил, что я путаю объективную ценность с
ценностью вечной. Вечных ценностей не бывает действительно,
ничего не бывает в литературе и искусстве такого, что бы
ценилось всеми и всегда. Но не замечал ли я, что многие
произведения, отгремев, казалось бы, свое, проживши,
казалось бы, свою жизнь, вдруг возрождаются спустя века и
снова гремят и живут, и еще даже громче и энергичнее, нежели
раньше? Может быть, имеет смысл такую вот способность заново
обретать жизнь как раз и считать мерою объективной ценности?
Причем это всего лишь один из возможных подходов к проблеме
объективной ценности... Существуют другие, более
функциональные, более удобные для алгоритмизации.
Я слушал его и физически ощущал, как горячность моя
уходит, словно вода в песок. Я люблю поспорить, особенно на
такие вот отвлеченные темы, непрактичные темы. Но мое
представление об отвлеченных спорах непременно предполагает
вполне определенную атмосферу: легкая эйфория, уютная
компания, кофейничек, естественно, и в перспективе второй
кофейничек, коль скоро возникнет в нем необходимость. Здесь
же, среди шершавых шкафов, в мертвенном свете ртутных
трубок, среди рулонов и графиков, и не в уютной компании, а
в обществе человека, перед которым я испытывал робость...
Нет, граждане, в такой обстановке я вам не спорщик...
И словно бы угадав эти мои мысли, он произнес:
- Впрочем, спорить об этом, Феликс Александрович, не
имеет никакого смысла. Машина для измерения художественной
ценности произведений, Мензура Зоили, как Вы ее называете,
создана. И уже довольно давно. И вот когда она была создана,
Феликс Александрович, возник другой вопрос, гораздо более
важный: да нужна ли кому-нибудь объективная ценность
произведения? Чрезвычайно поучительна судьба первой
действующей модели такой машины, а также ее изобретателя...
Простите, я вас не утомляю?
Жутковатое предчувствие уже овладело мною, и я поспешно
закивал, всем видом своим давая понять, что нисколько не
утомлен и очень жду продолжения.
И не обмануло меня предчувствие. Он рассказал мне, как
три десятка лет назад молодой изобретатель-энтузиаст привез
на мотоцикле в писательский дом творчества в Кукушкине свою
первую модель "изпитала" - "измерителя писательского
таланта"; и о том, как Захар Купидоныч без разрешения
подбросил в машину рукопись Сидора Аменподестовича и потом с
восторгом зачитал в столовой заключение "изпитала", никого
не удивившее, впрочем; и о том, какая безобразная драка
произошла возле равнодушной машины между Флавием
Веспасиановичем и бестактным редактором издательства
"Московский литератор"; и о том, как был безнадежно испорчен
юбилей Гауссианы Никифоровны, когда пропали даром сто семь
порций осетрины на вертеле и филе по-суворовски,
доставленные из Клуба на персональном зисе; и как Лукьян
Любомудрович тщился подкупить изобретателя, чтобы тот
подкрутил что-нибудь в своем проклятом аппарате,- предлагал
сначала ящик водки, потом деньги и, наконец, жилплощадь в
одном из высотных зданий... Словом, о том, как восемь дней в
доме творчества в Кукушкине стоял ад кромешный, а в ночь на
девятый день машину разнесли вдребезги, а еще через день
Мефодий Кирилыч закончил эту историю в полном соответствии с
исчезнувшими ныне правилами разрешения конфликтов.
Жадно выслушав эту историю, я спросил, едва он
замолчал:
- Значит, и вы знали Анатолия Ефимовича?
- Разумеется!- Ответил он с некоторым даже удивлением.-
А почему вы о нем сейчас вспомнили?
- Ну, как же! Ведь все то, что вы мне сейчас
рассказали, это замысел комедии, которую покойный Анатолий
Ефимович хотел написать...
- А, да,- произнес он, как бы вспомнив.- Только он,
знаете ли, не только хотел написать. Он и написал эту
комедию. Он и себя там вывел - под другим именем, конечно. А
в марте пятьдесят второго года в Кукушкине все это и
произошло...
Что-то резануло меня в этой последней фразе, но я уже
зацепился за другую, как мне казалось, несообразность.
- Что значит- написал?- Возразил я.- Мне Анатолий
Ефимович все это рассказывал буквально за месяц до кончины.
Именно как замысел для комедии рассказывал!
Он усмехнулся невесело.
- Нет, Феликс Александрович. Когда он вам это
рассказывал, пьеса уже четверть века как была написана. И
лежала она в трех экземплярах, отредактированная,
выправленная, вполне готовая к постановке, в ящике его
стола. Помните его стол? Огромный, старинный, со множеством
ящиков. Так вот слева, в самом низу и лежала эта его комедия
с неуклюжим названием "изпитал".
Он произнес это так веско и так в то же время грустно,
что мне не оставалось ничего иного, как немного помолчать. И
мы помолчали, и он снова раскрыл мою папку и принялся
перелистывать рукописи.
Я чувствовал легкую обиду на Анатолия Ефимовича, что не
доверился он мне и не показал этот кусочек своей жизни, а
ведь казалось мне, что он меня любит и отличает. Хотя, с
другой стороны, кто я ему был такой, чтобы мне доверять?
Бесед своих удостаивал в кухне за чаем, где принимал только
близких, и на том спасибо...
Но одновременно с легкой этой обидою испытывал я и
удивление. Меня удивляло не то, что Мензура Зоили,
оказывается, давно уже изобретена и опробована. Меня
удивляло, что я не испытываю по этому поводу удивления.
Как-никак реальное существование такой машины опрокидывало
многие мои представления о возможном и невозможном...
Наверное, все дело было в том, что сама личность моего
собеседника до такой степени выходила за рамки этих моих
представлений, что все остальное казалось мне странным и
удивительным лишь постольку, поскольку было от нее
производным. Мне ужасно хотелось спросить, а не он ли тот
самый молодой изобретатель, который устроил неделю ужасов в
кукушкине, а затем был выведен в пьесе Анатолия ефимовича. Я
уже кашлянул и уже рот было разинул, но он тотчас же поднял
на меня свои серые прозрачные глаза, и я тут же понял, что
ни за что не решусь задать ему этот вопрос. И брякнул я
наугад:
- Так что же это у вас получается? Значит, все эти
шкафы и есть "изпитал"? Значит, правильно у нас говорят, что
вы здесь измеряете уровень наших талантов?
На этот раз он даже не улыбнулся.
- Нет, конечно,- проговорил он.- То есть, в каком-то
смысле - да. Но в общем-то мы занимаемся совсем другими
проблемами, очень специальными, скорее лингвистическими...
Или, точнее, социально-лингвистическими.
Я спросил, надо ли мне его понимать так, что эти
шершавые шкафы действительно могут измерить уровень моего
таланта, только сейчас настроены на другую задачу. Он
ответил, что в известном смысле это так и есть. Тогда я не
без яду осведомился, в каких же единицах измеряется у них
здесь талант: по пятибалльной шкале, как в средней школе,
или по двенадцатибалльной, как измеряются землетрясения...
Он возразил, что наивно было бы предполагать, будто такое
сложное социопсихологическое явление, как талант, можно
оценивать в таких примитивных единицах. Талант - явление
специфическое и для своего измерения требует единиц
специфических...
- Впрочем,- сказал он,- проще будет показать вам, как
машина работает. Данные, которые она выдает, имеют весьма
косвенное отношение к таланту, но все равно... Вот, скажем,
эта страничка, ваша рецензия на некую повесть под названием
"рожденье голубки"... Что это за повесть - можно судить по
одному названию... Но машина будет иметь дело не с повестью,
а только с вашей рецензией, Феликс Александрович.
Он не без труда отцепил от листков намертво
приржавевшую скрепку, взял верхний листок и положил его в
этакий мелкий ящичек размером в машинописную страницу. Затем
он задвинул ящичек в паз, небрежно перекинул несколько
тумблеров на пульте и нажал указательным пальцем на красную
клавишу с лампочкой внутри. Лампочка погасла, но зато
засуетились и замигали многочисленные огоньки на
вертикальной панели, и оживились два больших экрана по
сторонам панели. Зазмеились кривые, запрыгали цифры,
защелкали и тихонько заныли всякие там клистроны, кенотроны
и прочие электронные потроха. Эпоха НТР.
Длилось все это с полминуты. Затем нытье прекратилось,
а на панели и на экранах установились покой и порядок.
Теперь там светились две гладкие кривые и огромное
количество разнообразных цифр.
- Ну, вот и все,- произнес он, выдвинул ящичек и уложил
листок обратно в папку.
Я и рта раскрыть не успел, а он уже объяснял мне, что
вот эти цифры - это энтропия моего текста, а вот эти
характеризуют что-то такое, что долго объяснять, а вот эта
кривая - это сглаженный коэффициент чего-то такого, что я не
разобрал, а вот эта - распределение чего-то такого, что я
разобрал и даже запомнил было, но сразу забыл.
- Обратите внимание вот на эту цифру,- сказал он,
постукивая пальцем по одинокой четверке, сиротливо
устроившейся в нижнем правом углу цифрового экрана.- Среди
ваших коллег сложилось почему-то убеждение, будто именно это
и есть пресловутая объективная оценка или индекс
гениальности, как называет ее этот странный, обмотанный
бинтами человек.
- Ойло Союзное,- пробормотал я машинально.
- Возможно. Впрочем, сегодня он назвался Козлухиным, а
вообще-то он появлялся здесь неоднократно, каждый раз с
другой рукописью и под другим именем. Так вот, он упорно
называет эту цифру индексом гениальности и считает, что чем
она больше, тем автор гениальней...
И он рассказал, как, пытаясь разубедить Петеньку
Скоробогатова, он однажды вырвал наугад из какой-то случайно
попавшейся под руку газеты фельетон про жуликов в торговой
сети и вложил в машину, и машина показала семизначное число,
и хотя невооруженным глазом было видно, что фельетон
безнадежно далек от гениальности, Петенька Скоробогатов ни в
чем не разубедился, хитренько подмигнул и бережно спрятал
газетный обрывок в разбухшую записную книжку.
- Так что же она показала, эта ваша семизначная цифра?-
С любопытством спросил я.
- Простите, Феликс Александрович, но цифры бывают
только однозначные. Семизначными бывают числа. Так вот,
число, выдаваемое на этой строчке дисплея,- он снова
постучал пальцем по моей четверке,- популярно говоря, есть
лишь наивероятнейшее количество читателей данного текста.
- Читателей текста...- Заметил я с робкой
мстительностью.
- Да-да, строгий стилист несомненно найдет это
словосочетание отвратным, однако в данном случае "читатель
текста" - это термин, означающий человека, который хотя бы
один раз прочитал или прочтет в будущем данный текст. Так
что эта четверка - не какой-то там мифический индекс вашей,
Феликс Александрович, гениальности, а всего лишь
наивероятнейшее количество читателей вашей рецензии,
показатель нкчт, или просто чт...
- А что такое эн-ка?- Спросил я, чтобы что-нибудь
сказать: голова у меня шла кругом.
- Нк - наивероятнейшее количество.
- Ага...- Сказал я и замолчал было, но в голове моей
тут прояснилось на мгновение, и я спросил с возмущением:-
так какое же отношение это ваше нкчт имеет к таланту, к
способностям, вообще к качеству данного, как вы выражаетесь,
текста?
- Я предупреждал вас, Феликс Александрович, что мера
эта имеет лишь косвенное отношение...
- Да никакое даже не косвенное!- Прервал я его, набирая
обороты.- Количество читателей зависит в первую очередь от
тиражей!
- А тиражи?
- Ну, знаете,- сказал я,- уж мне-то вы не
рассказывайте! Уж мы-то знаем, от чего, а главное - от кого
зависят тиражи! Сколько угодно могу я вам назвать
безобразной халтуры, которая вышла полумиллионными
тиражами...
- Разумеется, разумеется, Феликс Александрович! Вы
сейчас совсем как этот ваш забинтованный Козлухин, почему-то
упорно и простодушно связываете величину нкчт с качеством
текста прямой зависимостью.
- Это не я связываю, это вы сами связываете! Я-то как
раз считаю, что никакой зависимости нет, ни прямой, ни
косвенной!
- Ну как же нет, Феликс Александрович? Вот текст,- он
двумя пальцами поднял за уголок страничку злосчастной моей
рецензии,- показатель нкчт, как видите, четыре. Есть
возражения против такой оценки?
- Но позвольте... Естественно, если брать рецензию, да
еще внутреннюю... Ну, редактор ее прочтет... Может, автор,
если ему покажут.
- Так. Значит возражений нет.
Он вдруг ловко, как фокусник, извлек из моей папки
старую школьную тетрадку в выцветшей, желто-пятнистой
обложке и столь стремительно придвинул ее к лицу моему, что
я отшатнулся.
- Что мы здесь видим?- Спросил он.
Мы здесь видели щемяще знакомую с детских лет картинку:
бородатый витязь прощается с могучим долгогривым конем. А
под картинкой стихи: "как ныне сбирается вещий Олег..."
- В чем дело?- Спросил я с вызовом.- Между прочим,
замечательные, превосходные стихи... Никакие уроки
литературы их не убили...
- Безусловно, безусловно,- сказал он.- Но я вас
спрашиваю не об этом. Если этот листок ввести сейчас в
машину, то?..
Я интеллектуально заметался.
- Н-ну...- Промямлил я,- много должно получиться,
наверное. Одних школьников сколько... Миллионов
десять-двадцать?
- За миллиард,- жестко произнес он.- За миллиард, Феликс
Александрович.
- Может, и за миллиард,- сказал я покорно.- Я и говорю
- много.
- Итак,- произнес он,- тривиальная рецензия - нкчт
равно четырем. "Замечательные, превосходные стихи" - нкчт
превосходит миллиард. А вы говорите - никакой зависимости
нет.
- Так ведь...- Я замахал руками и защелкал пальцами.-
"Песня-то о вещем Олеге"... Она ведь напечатана! И сколько
раз! Ее поют даже!
- Поют,- он покивал.- И будут петь. И будут печатать
снова и снова.
- Ну вот! А рецензия моя...
- А рецензию вашу петь не будут. И печатать ее тоже не
будут. Никогда. Потому в нкчт у нее всего четыре. На прошлые
времена и на все будущие. Так она и сгниет, никем
нечитанная.
Удивительное ощущение возникло у меня в этот момент. Он
словно хотел подсказать мне что-то, навести на какую-то
мысль. Он словно в какую-то невидимую мне дверцу моего
сознания стучался: "открой! Впусти!" Но все произнесенные
нами слова и высказанные мысли были сами по себе банальны до
бесцветности, и никакого отклика во мне они не находили.
Словно кто-то пуховой подушкой бил в стальную дверь намертво
запертого сейфа.
- Ну и правильно...- Сказал я нерешительно.- И господь
с ней. Тоже мне - художественная ценность...
Он помолчал, разминая пальцами кожу над бровями.
- Я пошутил, Феликс Александрович,- сказал вдруг он
почти виновато.- Конечно же, вы совершенно правы.
Он снова замолк. Молчал и я, пытаясь понять, в чем же
именно оказался я прав, да еще - совершенно прав. И еще, в
чем была соль шутки. И когда молчание стало неловким и даже
неприличным, я произнес:
- Ну, что же... Я пойду, пожалуй?
- Да-да, конечно, большое вам спасибо.
******
...Как хотите, а вся эта их затея с определением нкчт -
чушь и разбазаривание народных денег. Как и большинство
высокоумных затей, связанных с литературой и искусством
вообще. Это же надо, понаставили шкафов тысяч на сто, и все
для того лишь, чтобы доказать: ежели писателя издавать, то
читателей у него будет много, хотя, может, не очень; а
ежели его, наоборот, не издавать, ежели его, сукина кота, в
черном теле держать, то тогда у него, мерзавца, пакостника
этакого, и вовсе читателей не будет. Или еще хлестче: ежели
издать, скажем, Александра Сергеевича Пушкина томик хотя бы
и прозы, и параллельно издать романчик Унитазова Сортир
Сортирыча про страсти в литейном ковше, то у Пушкина
читателей окажется не в пример больше. Вот ведь, по сути
дела, и все, что он пытался мне там втолковать. Ну, плюс
еще, может быть нехитрую мысль, что хорошее всегда хорошо, а
плохое не всегда плохо...
****
И вот когда я вспомнил про нкчт (просто так вспомнил, к
мысли пришлось по принципу иронии и жалости), вот тогда
словно сама собой проявилась у меня догадка, ясная и сухая,
как формула: не ценность произведения они там определяют, а
предсказывают они там судьбу произведения!
Так вот что он хотел мне все время втолковать,
невеселый мой вчерашний знакомец! Наивероятнейшее количество
читателей текста - сюда же все входит! И тиражи сюда входят,
и качество, и популярность, и талант писателя, и талант
читателя, между прочим. И можешь ты гениальнейшую вещь
написать, а машина выдаст тебе мизер, потому что никуда твоя
гениальная вещь не пойдет, прочтут ее разве что жена,
близкие друзья да хорошо знакомый редактор, на котором все и
кончится: "ты же понимаешь, старик... Ты, старик, пойми меня
правильно...".
Умненькая машина, хитренькая! А я, дурак, потащил к ним
свои рецензии, мусор им свой потащил, мусорную свою корзину.
Я сел, обхвативши колени руками. Вот что он имел в виду. Вот
почему он мне, можно сказать, назначил следующее свидание.
Сущное он мое имел в виду, подлинное. Чтобы твердо понял я,
на каком я свете и надо ли мне дальше горячиться или же,
подобно многим до меня, стоит бросить работать и начать
вместо этого хорошо зарабатывать...
И холодно мне стало от этих мыслей, кожа пошла
мурашками, и я натянул на плечи одеяло, и ужасно вдруг
захотелось курить.
Страшненькая машина, жутенькая! И зачем только это
понадобилось им? Конечно, знать будущее - вековая мечта
человечества, вроде ковра-самолета и сапог-скороходов.
Цари-короли-императоры большие деньги за такое знание
сулили. Но если подумать, то при одном непременном условии:
чтобы будущее это было приятным. А неприятное будущее - кому
его нужно знать? Вот прихожу я на Банную с Синей папкой, и
говорит машина мне человеческим голосом: "а дела твои,
Феликс Александрович, дерьмо. Три читателя у тебя будет, и
утрись...".
*********
- Давайте теперь попробуем разобраться, чего же Вы,
Феликс Александрович, боитесь и на что надеетесь. Вы,
конечно, боитесь, что машина моя наградит вас за все ваши
труды какой-нибудь жалкой цифрою, словно не труд всей своей
жизни вы ей предложили, а какую-нибудь макулатурную
рецензию, писанную с отвращением и исключительно чтобы
отделаться... А то и ради денег. А надеетесь вы, Феликс
Александрович, что случится чудо, что вознаградит вас моя
машина шестизначным, а то и семизначным числом, словно вы и
впрямь заявляете миру некий новый апокалипсис, который сам
собой прорвется к читателю сквозь все и всяческие препоны...
Однако же вы прекрасно знаете, Феликс Александрович, что
чудеса в нашем мире случаются только поганые, так что
надеяться вам в сущности не на что. Что же до ваших
опасений, то не сами ли вы сознательно обрекли свою папку на
погребение в недрах своего письменного стола - изначально
обрекли, Феликс Александрович, похоронили, еще не родив, а
только едва зачав? Вы следите за ходом рассуждений моих?
Я кивнул.
- Вы понимаете, что я только облек в словесную форму
ваши собственные мысли?
Я снова кивнул и сказал сиплым голосом, мимолетно
поразившим меня самого:
- Вы упустили еще третью возможность...
- Нет, Феликс Александрович! Не упустил! О вашей
детской угрозе огнем я догадываюсь. Так вот, чтобы наказать
вас за нее, я расскажу вам сейчас о четвертой возможности,
такой стыдной и недостойной, что вы даже не осмеливаетесь
пустить ее в свое сознание, ужас перед нею сидит у вас
где-то там, на задворках, ужас сморщенный, голенький,
вонючий... Рассказать?
Предчувствие этого сидящего на задворках сморщенного
ужаса резануло меня, как сердечный спазм, и я даже
задохнулся, но я уверен был, что ничего он не может сказать
такого, о чем я сам уже не передумал, чем не перемучился
тридцать три раза. Я стиснул зубы и сквозь платок, прижатый
ко рту, процедил:
- Любопытно было бы узнать...
И он рассказал.
Честью клянусь, жизнью дочери моей Катьки, жизнью
внуков: не знал я заранее и представить себе не мог, что он
мне расскажет обо мне самом. И это было особенно унизительно
и срамно, потому что четвертая моя возможность была такой
очевидной, такой пошлой, такой лежащей на поверхности...
Любой нормальный человек назвал бы ее первой. Для Ойла
Союзного она вообще единственная, и других он не ведает...
Только такие, как я, занесшиеся без всякой видимой причины,
надутые спесью до того, что уже и надутости этой не ощущают,
невесть что вообразившие о себе, о писанине своей и о мире,
который собою осчастливливают, только такие, как я, способны
упрятать эту возможность от себя так глубоко, что сами о ней
не подозревают...
Ну как, в самом деле, я, Феликс Александрович Сорокин,
создатель незабвенного романа "Товарищи офицеры!", как я мог
представить себе, что проклятая машина на Банной может
выбросить на свои экраны не семизначное признание моих,
Сорокина, заслуг перед мировой культурой, и не гордую
одинокую троечку, свидетельствующую о том, что мировая
культура еще не созрела, чтобы принять в свое лоно
содержимое синей папки, а может выбросить машина на свои
экраны крепенькие и кругленькие "90 тыс.", означающие,
что синюю папочку благополучно приняли, благополучно
вставили в план, и выскочила она из печатных машин, чтобы
осесть на полках районных библиотек рядом с прочей
макулатурой, не оставив по себе ни следов, ни памяти,
похороненная не в почетном саркофаге письменного стола, а в
покоробленных обложках из уцененного картона.
Социальные закладки